Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 48 из 84

Сохранилось и несколько фотографий. Но, вызывая в памяти облик деда, Американист почему-то видел его всегда в одной позе, не запечатленной фотографиями,— молчаливо сидящим на гнутом венском стуле. Доживя почти до дедовских лет, он хотел теперь разгадать молчание деда, и однажды ему пришло в голову, что это была, в сущности, поза Достоевского на известном портрете работы Перова — нога на ногу, руки, соединенные на коленке, чтобы унять их дрожь, не проходившую после казацкого аркана, и узкое лицо хотя и без бороды, но также углубленное в не находящую разрешения мысль. Дед молчал, потому что не любил болтунов и пустых разговоров, это качество унаследовал и отец Американиста. Но о чем он так напряженно думал? Порой казалось, что ответ будет равен разгадке генетического кода, собственного, фамильного.

О будущем Американисте и его брате, будущем геологе, дед думал меньше, чем о другом своем внуке, рыжем и конопатом хвастуне и выдумщике Вовке, который постоянно жил у них в доме. Они были дети старшего сына, а рыжий Вовка был от среднего сына. Средним сыном дед мог гордиться - он первым в их семье получил высшее образование, стал инженером и партийным работником на одном из ленинградских заводов. В конце тридцатых годов, когда у многих круто и внезапно ломалась жизнь, Михаила арестовали — «враг народа». Дед не верил этому обвинению. Дед сам был народ, и сын его не мог быть врагом народа. Жену Михаила тоже арестовали, Вовка остался один, и они с бабушкой взяли его к себе, в Кулебаки. И, быть может, эта мысль мучила молчаливого деда: пропадет парень... И мысль о судьбе Михаила и снохи и общая мысль: что же делается?..

Что такое простой человек? Дед был простым — и непростым — рабочим, простым — и непростым! — человеком. Д1о он жил простой жизнью простого народа в глубине России. А сын его, став инженером и партработником, вышел за круг простой жизни — и вот что из этого получилось. Быть может, и об этом думал дед, сидя в позе Достоевского, соединив дрожащие ладони на коленях и неулыбчиво глядя на своих маленьких несмышленых внуков.

Пришла беда — отворяй ворота. Позднее деда ударила и внезапная смерть младшего сына, самого видного и красивого в семье. Он служил моряком-подводником на Дальнем Востоке, питая юный романтизм восхищенных его бескозыркой и клешами племянников, и в извещении командования значилось коротко и невнятно — смерть от замерзания. Когда к личному горю добавилось безмерное потрясение войны, дед Петр Васильевич вместе с бабушкой Анной Алексеевной сошли в безымянную могилу. Он так и не узнал, что средний его сын умер ровно за год до Дня Победы, о чем было сообщено примерно через двенадцать лет, когда его посмертно реабилитировали, что реабилитированная сноха вернулась из заключения живой и нашла своего уже взрослого, рыжего сына, который сохранил сиротскую неприкаянность на всю свою жизнь. Трое же детей его старшего сына под родительским крылом убереглись от жизненных бурь, губительных для неокрепшего возраста…

Американиста провели по металлургическому заводу и в бандажном цехе показали паровой пятнадцатитонный молот. Молоту было сто пять лет, но работал он по-молодому сильно. Легко и бесшумно взлетал в грохоте цеха и, прицелившись, тяжко и крепко бил по раскаленному толстому слитку, поданному из нагревательной печи. С каждым ударом молота земля гулко ухала и нац бы приседала вместе с людьми. Начальник бандажного цеха сказал, что слышит уханье дома, живя в двух километрах от завода.

Начальник был молодой, интеллигентный. «На этом молоте работал ваш дед»,— сказал он Американисту, смущенному, польщенному и взволнованному.

Американист осматривал завод вместе с секретарем парткома, Александром Михайловичем и своей женой. Они стояли метрах в пятнадцати от молота, а двое рабочих, забралами надвинув жароупорные стекла на лица, своими ухватами ворочали огненный, адски пышущий слиток, подставляя его молоту. На рабочих была черная, промасленная и прокопченная одежда. Оба деда Американиста — Петр Васильевич и Михаил Николаевич — были когда-то на их месте. А оп стоял сейчас почетным гостем в сторонке и испытывал волнение и смущение оттого, что ради него демонстрировали молот в работе. Когда двинулись дальше, в прокатный цех, Американист задержался и подошел к одному из рабочих. Рабочий был немолод. Он уже поднял свое забрало и снял рукавицы и поначалу непонимающе посмотрел на протянутую руку незнакомого человека. Рука рабочего оказалась неожиданно вялой.

Американист не мог удержаться от этого жеста. Он ничего не сказал рабочему, помня неприязнь деда и отца к пустым разговорам. Flo через рукопожатие ему захотелось хоть как-то соединиться с дедом — почти через полвека — и дать понять ему, давно не существующему, что внук помнит его и не прошел мимо его далекого сменщика у этого столетнего молота…



Как сюрприз и как чудо показали заводскую оранжерею, где во влажной истоме росли пальмы и какие-то тропические лианы и кусты с сочными мясистыми листьями. Пальмы достигали пятнадцатиметровой высоты, и, чтобы не стеснять их рост, в оранжерее надстраивались стеклянные стены и поднимался стеклянный потолок. Кулебакские металлисты в извечной любви детей Севера к знойному Югу пе стояли перед затратами ради этих пальм.

Там, а не возле молота, и щелкнул их фотограф — в оранжерее, у толстого мшистого ствола пальмы, среди экзотических кустов и прочих лиан.

Наше затянувшееся и ставшее лирическим отступление подошло к концу. А жаль. Автору и его герою, Американисту, в очередной (и, надеемся, не последний) раз простившемуся с детством, не хочется покидать пи малый дом его скромной родины, ни большой дом Отечества и снова перемещаться на далекую чужую почву. Дома и стены помогают — и земля, и небо. И свои люди.

Так бы и остался автор на родной земле и не спеша описывал бы, как пасмурным, с дождичком па дорогу утром одиноко выехала из Кулебак черная, прикрытая сзади занавесочкой «Волга», увозя Американиста с женой в Москву, как, поникнув мокрым листом, простились с ним родные леса, и гулко отозвался понтонный мост через Оку у Мурома, и на другом, правом берегу побежали вдоль дороги, откатываясь назад, владимирские деревеньки с палисадниками, и другие, не менее родные леса с сосной и березой, и как там же, совсем недалеко от его пятидесятилетнего города, попал Американист проездом в древние, славные в русской истории места — Суздаль с красотой пустых белых церквей и братскими кельями за красными стенами Спасо-Евфимьевского монастыря, Владимир с его великолепным Успенским собором и певучей итальянской речью чернявых интуристов, выходивших из «икарусов»,— в соборе шла служба, толпились старушки в платочках, и Американист, привыкший любопытствовать за границей на храмы католические, а не православные, увидел и в этом богослужении нашу особую простоту и привычку к роевой жизни, все стоя, а не на католических скамейках, все купно, в страхе перед богом, а не в договорных, рационалистических с ним отношениях.

Мог бы автор и подробнее описать высокого и красивого шофера Валентина, который смущался необычного земляка, и еще больше смущалась Надя, его жена; в машине они разговаривали только друг с другом, что могло показаться невежливым, а па самом деле выдавало крайнюю степень стеснительности двух молодых провинциалов, которые со столичными жителями впервые ехали в столицу. (Как волновался Валентин, влившись при въезде в столицу в многорядное движение на шоссе Энтузиастов!) Наблюдая молодую кулебакскую пару, Американист попимал, что сам-то он почти изжил свой комплекс провинциала…

Что говорить: из родной стихии легче пригоршнями черпать, чем из чужой — жалкие капли. Хотя, с другом стороны, больше черпающих, больше пишущих, доскональных знатоков и придирчивых критиков и жестче, суровее спрос. Черпать легче, да писать труднее — и отвечать за написанное. Мы успели сказать кое-что о профессиональных бедах и тяготах международника, пишущего из-за границы и о загранице. Не пора ли для баланса упомянуть о его преимуществах и льготах? За написанное им об Америке Американист полной мерой отвечал лишь перед судом других американистов — и перед своей совестью. Только они, знавшие предмет и побывавшие в такой же шкуре, как он, и только она, совесть (стыд, обращенный внутрь), могли по-настоящему строго и пристрастно судить, насколько искренне им написан- пое, насколько соответствует истине или грешит против лее. Международник пишет о жизни, которая неведома подавляющему большинству его читателей, а они к тому же доверчивы и великодушны, снисходительны и охочи до экзотики (не будем забывать эту нашу давнюю отечественную слабинку). А вдруг найдется какой прохиндей и воспользуется этой доверчивостью читателя, вытекающей из недостаточного знания, вдруг польстится (на то он и прохиндей, чтобы польститься) соблазнами дешевой популярности и легких вознаграждений? Всегда ли в ответ объявится на него управа, знающий человек и к тому же с качествами андерсеновского мальчика-смельчака, который, показав пальцем на прохиндея, воскликнет при всем честном народе: «А король-то голый!»