Страница 14 из 84
Спал на старой кровати, у которой была своя история — они купили ее за бесценок одиннадцать лет назад у одинокой миллионерши, занимавшей в Айрин-хаузе квартиру с роскошными коврами, шелковыми обоями и дорогими зеркалами. Эта богатая квартира на четвертом этаже Айрин стала первой квартирой Американиста в Вашингтоне, рождая зависть других корреспондентов и их жен, но противным вашингтонским летом там было удушливо от влажных испарений больших, красивых деревьев, заглядывавших в окно. Дети русской провинции, они и в Америке сохраняли с женой пристрастие к свежему воздуху и не прятались от деревьев закрытыми окнами, в искусственной прохладе эр-кондишн. Здоровье — прежде всего. Этим кредо жена Американиста не поступилась ради роскоши. После испытании первого вашингтонского лета перезаключили арендное соглашение и поднялись па двенадцатый этаж, над влажно дышащими деревьями, распростившись с обстановкой сладкой жизни среди ковров и зеркал к восторгу какой-то английской четы, которой досталась старая квартира. По кровать миллионерши перекочевала с ними и, временно вернувшись в Айрин, Американист спал на этой американской кровати, вполне допуская, что никогда в жизни не будет у него такого великолепнейшего двойного матраца.
Или он не спал, даже на прекраснейшем матраце, и, лежа в темноте, слушал тишину. Тишина перестала быть звенящей, как в тот первый раз в квартире Бориса. Правда, ночью слышалось сонное бормотание ручейка под окном, но и его то и дело перебивали другие, неромантические ночные звуки — визг автомобильных тормозов, крик полицейских сирен, доносившихся время от времени с Висконсин-авеню и Ривер-роуд.
Окрест поднялись новые привлекательные громады жилых домов, преимущественно кондоминиумов. Квартиры в них стоили многие десятки тысяч долларов, и покупали их одинокие пожилые люди, расставшиеся с взрослыми детьми и желающие избежать также хлопот и лишних расходов, связанных с содержанием собственного дома. К старости те, кто может, освобождаются от бремени самых разных забот.
В семь утра раздавался звук глухого шлепка: мальчишка — разносчик газет, катя свою коляску по длинному коридору, бросал у двери увесистый номер «Вашингтон пост». Это было своеобразной побудкой. Американист, один в квартире, босиком подходил к двери, осторожно приоткрывал ее, просунув голую руку в коридор, втаскивал толстую кипу газетной бумаги. Аршинные заголовки на первой полосе взрывали покой и тишину утра.
Где и с кем был наш герой, когда, наскоро позавтракав половинкой грейпфрута, яйцом всмятку и сосисками «майер» (стопроцентная говядина!), опускал в кружку с крутым кипятком пакетик чая «липтон» и удалялся в кабинет вместо со свежей газетой? Он был, как и полагается газетному корреспонденту, с событиями дня и их героями.
А между тем за окном его кабинета шла жизнь, в своем натуральном темпе, расстилала свой пышный ковер прекрасная теплая осень. Сомерсет как бы утопал в осеннем многоцветном лесу. Отрываясь от газет и журналов, от коричневого поля своего письменного стола, Американист видел за окном не Америку политическую, имперскую, амбициозную, кричащую о себе на весь мир, а совсем другую Америку — спокойную и уютную, да еще среди осенней пасторали.
Вдруг однажды задул сильный ветер, погнав облака по высокому похолодевшему небу. Потом зарядили дожди. Пышный многоцветный ковер осени повылез. Сквозь изрядно поредевшую листву за окном проступили, ближе придвинулись коттеджи преимущественно из белого эрзац-камня и с серой черепицей крыш. Они были знакомы, но, вглядываясь в них, он должен был признаться: знакомы только на вид. В немногих из них побывал он за свои вашингтонские годы и лишь со стороны, любя гулять по Сомерсету днем и вечером, наблюдал, как обитатели домов приезжают и уезжают в своих автомобилях, прогуливают собак, стригут газоны ярко окрашенными стрекочущими машинками или осенью, как сейчас, сгребают опавшие листья в черные полиэтиленовые мешки.
Он скорее угадывал, чем знал, как проходит их будничное существование, лишь предполагал, что, стоит пусть даже мимолетно погрузиться в другую жизнь, и тебе откроется бездна ее непохожести с нашей — иного темпа, иной работы и отдыха, иных отношений между людьми, иных понятий, стандартов, требований, законов, налогов, семейных бюджетов и семейных ссор, иного отношения к собственности, недвижимости, иного непостижимого нами практического знания об акциях в разных фондах и корпорациях, кредитах, дивидендах, счетах в банках и т. д. и т. п. Как и повсюду, люди тут рождались и умирали, растили детей, страдали и радовались, но все это протекало по-другому, и за степами аккуратных уютных домиков, где в глубинах комнат при взгляде с улицы слабо мерцал телеэкран, бушевали при ином, повышенном давлении страсти индивидуалистов и собственников, идущие от извечного, от изначального в человеческой природе, но у нас смягченные самим устройством общества, а у них усиливаемые.
«Почем он, фунт здешнего лиха?» — спрашивал себя Американист. И мог ответить достаточно точно, хотя американское лихо тоже бывает разным. Мог ответить не хуже иного американца, потому что знал их страну. И все-таки он был лишь наблюдателем, а не участником чужой жизни, не испытывал ее на своей шкуре, и потому возможности его проникновения в нее были объективно и субъективно ограничены. Чтобы проникнуть в другую жизнь, надо жить ею.
Не находя собственных определений, он по привычке обращался к поэзии. Привлекал образ, созданный Афанасием Фетом,—стрельчатой ласточки над вечереющим прудом. «Вот понеслась и зачертила и страшно, чтобы гладь стекла стихией чуждой не схватила молниевидного крыла...» Дальше шли ключевые строчки. «Не так ли я, сосуд скудельный, дерзаю на запретный путь, стихии чуждой, запредельной стремясь хоть каплю зачерпнуть?»
Не так ли я... Поэта мучила тайна и красота мира, невозможность в полной мере постигнуть, выразить и тем самым воссоздать ее. У журналиста были утилитарные задачи. Зато строка Фета наполнялась прямо-таки буквальным значением — «стихии чуждой, запредельной (закордонной, заграничной) стремясь хоть каплю зачерпнуть».
Капли чуждой стихии, как и прежде, зачерпывались из быта и политики. В ближайший супермаркет фирмы «Джайапт» он ходил пешком, так как в первые дни еще не располагал необходимыми документами, дающими право пользоваться автомашиной корпункта. Возвращался из супермаркета по-американски — в обнимку с фирменным двойным бумажным мешком,— в Америке не пользуются авоськами и хозяйственными сумками. В бумажный мешок кассир на выходе ловко и плотно укладывал весь его холостяцкий рацион: консервные банки супов «кэмбелл», упаковки крупных яиц «первой категории» и сосисок «майер», грейпфруты, чай «липтон» и сахар «домино», фирменные картонки с молоком, запечатанный в полиэтилен, заранее нарезанный, пресный и безвкусный хлеб. Цены сильно подскочили, но понятие дефицита по-прежнему отсутствовало. За исключением, разумеется, стойкого дефицита зеленых долларовых бумажек, от него по-прежнему страдали многие миллионы.
Что касается стихии политики, то не капли, а пригоршни оп черпал в газетах, журналах, на телеэкране — и в личных встречах с коллегами-американцами.
Как человек частный, он навещал «Джайант», прогуливался вечерами по пустынному Сомерсету и по Висконсин-авеню, ходил в Элизабет-хауз, где на столе у Коли с Ритой, хранящих верность российским обычаям, всегда была картошечка, селедочка и то, что к ним обычно прилагается. Эта его будничная заграничная жизнь существовала лишь для него одного и в какой-то степени для его родных, с которыми, скупясь на слова, он сухо разговаривал порой по телефону и по которым в иные минуты исступленно скучал.
И он же, живя в Айрин, выступал как человек общественный, писавший для миллионов читателей своей газеты, и в массе своей они видели в нем человека для всех, лишенного индивидуальных черт, винтик в большом механизме общего дела, называемого освещением и разоблачением американской жизни и политики.