Страница 20 из 22
— А ну! Кюшать, кюшать! — приказал офицер.
Бабушка хотела привычно перекреститься на красный угол, но икон там не было — висели срамные картинки. Начала есть. Офицер внимательно следил за ней.
— Отравить немецкий офицер хочешь? Паф-паф! Кюшать, кюшать!
— Эх, было бы чем отравить, — вздохнула бабушка. — Вот лето придет, съешь ты у меня мухомор.
Офицер ничего не понял и вопросительно поглядел на денщика. Тот пожал плечами. Увидев, что бабушка не пьет молоко, он прикрикнул:
— Милк, милк!
Она взяла кружку с молоком и отпила немного, вздохнув и снова вспомнив дочь свою, Паню, и Саньку.
— Мало молока Звездочка давать-то стала…
— Какой звездочек? — насторожился немец.
— Красная Звездочка, ирод. Коровушка моя. А молочко белое, сладкое молочко. Для русского желудка пользительное, для вашего, антихристова, не знаю, неграмотная я.
Офицер сделал страшные глаза и заговорил:
— Паф-паф красный звездочек, паф-паф.
— Ирод ты, батюшка, как есть ирод.
— Да, да, — важно согласился немец, — весь народ паф-паф.
Бабушка съела все, после этого приступил к еде немец, налив себе большой стакан белого вина. Бабушку отпустили спать. Но заснуть она не могла. «Вот и Лидочку бог прибрал, — горестно думала она, — и Федю, сыночка, и Коленьку… И все война проклятая, немцы. И неизвестно, жив ли еще Бориска. Он с начала войны в солдатах. И Паня с сыном…»
Немец несколько раз, грохоча сапогами и задевая табуретки, выскакивал во двор.
— Все шастаешь да шастаешь, старухе спать не даешь, пачкун чертов, убийца… — заругалась на него бабушка.
Немец только ошалело дернулся и, крикнув: «Дура!» — скрылся в горенке. Через полчаса он снова промчался через кухню.
Кряхтя, бабушка слезла с кровати и, убрав половичок, открыла подпол. Потом, перекрестившись, легла в постель и затихла. Подпол был глубокий, вниз вели каменные приступочки, стояли банки, кастрюли…
Когда немец свалился, грохоту было много. Заорал он как резаный:
— Бандитен, бандитен! — и потом стал стрелять. Видать, и в нужник с револьвером ходил.
Первым из соседнего дома прибежал какой-то старший офицер. Засветили огонь. Бабушкин постоялец стоял в исподнем и орал:
— Вешать, вешать, бандитен, партизанен!
Бабушка глядела на него ненавидящими глазами и только шептала:
— Ирод проклятый, весь подпол из пистоли попортил…
Всполошенные стрельбой, прибежали еще немцы.
Старший офицер поморщился презрительно. Скомандовал всем разойтись, бабушке рукой махнул — убирайся, мол, — и минут пять с ее постояльцем беседовал. О чем, никто не знает. Только утром постоялец чуть свет вещички собрал и уехал. А когда через кухню проходил и бабушку заметил, какое-то слово сказал со злостью — наверно, выругался. И на бабушку замахнулся, но ударить не ударил, а только на пол плюнул.
Через два дня к бабушкиному дому подъехала крытая машина. Два солдата вывели из дому бабушку Машу, посадили в машину. Громко хлопнула дверца. Больше никто бабушку не видел.
….Некоторое время сидели молча. Санька курил, приглядываясь к облокотившемуся на палку Рукавишникову, и все прикидывал, сумеет ли добиться от старика помощи. «Ну что ему стоит позвонить в посольство или письмо отправить, — думал он и тут же одергивал себя, вспоминая, что профессор пришел к нему совсем с другой целью. — Если хоть чуточку у него достоинства русского осталось, мог бы и помочь… Только ведь, наверно, разговор наш подслушивают, — думал Санька. — И он об этом знает или догадывается».
— Там куда ни ткни — история! — вдруг сказал профессор. — В Батове жил Рылеев, собирались декабристы, в Рождествене — опальный Алексей Петрович, по преданию, получил яд. А Выра, Сиверская!..
— Вы хорошо все помните, профессор, — заметил Санька.
— Я этим живу, — сухо ответил тот.
И Санька не понял, какой смысл вложил он в это емкое слово.
— Александр Александрович, я позволю себе вернуться к теме нашего разговора. Напомню о своем предложении… Ведь они от вас… — профессор перешел на шепот, — они от вас не откажутся. Зачем вам губить себя?
«Да, они от меня не откажутся, — подумал Санька, глядя на профессора. — Посадят в тюрьму? Хоть бы и в тюрьму, но поскорее. Поскорее суд, возможность сказать правду». Невыносимо было сознавать, что кто-то из друзей, из близких может хоть на миг усомниться в тебе, в твоих словах, когда-то сказанных и написанных… Невыносимо было думать об этом.
— А вас, профессор, не душит одиночество? Не хватает за горло? Особенно по ночам… — спросил Санька.
— Творческое одиночество — союзник мыслящего человека. «Только творческое одиночество кует будущие ступени жизни» — это слова одного художника, замечательного русского патриота.
— Читал, читал, — сказал Санька. — Но это мудрость отшельника. Она не для нас. Да и не о таком одиночестве писал Рерих. Не об одиночестве без Родины.
— О, вы и Рериха читали, господин Антонов! Браво. Ваша эрудиция меня радует. Значит, и у большевиков кое-что помнят. Да, Россия, русский дух — явления удивительные, какого-то высшего порядка. Вот только с правителями ей не везет. Что дала ваша революция?
— Почему бы вам не съездить в Советский Союз? Боитесь, что придется отказаться от своих представлений о сегодняшней России?
— Боюсь, что меня просто арестуют… — Рукавишников задумался на секунду. — Мое последнее впечатление от России — осенний лес. Я переходил границу ранней осенью. Днем. И когда, переправившись через узкую речку, оглянулся, заметил, что среди совсем еще зеленых березок стоит одна желтая-желтая, ну прямо светится вся. И на березках, что рядом с ней, — желтые подпалины. Будто обожглись. Вот поди ж ты! И такая вроде бы, как все подружки, растет эта березонька, а солнце ее одну из всех отметило. Так и стоит у меня перед глазами. Здесь таких русских березок не найдешь. Да и многого против России тут нет… — с сожалением сказал профессор.
Санька с сомнением и надеждой смотрел на него, стараясь понять, искренне ли говорит Рукавишников. «Плохого же они выбрали агитатора, — думал он. — Правду говорят: «По родине и кости плачут».
Профессор вдруг распалился, размахивая руками.
— Национальное самосознание в Америке только пробуждается. История любого нашего города, возьмите хоть Псков, хоть Новгород, богаче и ярче во сто крат, чем у всех городов Америки. Ведь это сущая правда… — Он, наконец, поднял свои белесые глаза на Саньку и не увидел в его глазах ни искры сочувствия.
Лицо профессора пошло красными пятнами.
Санька встал. Он хотел подойти к профессору и написать перед ним на листке бумаги одну-единственную фразу: «Позвоните в советское посольство».
Но старик тоже поднялся и тихо сказал:
— Простите меня. Я забылся… Что ж… Кто ветру служит, тому дымом платят, — и вышел. Седой, сгорбленный.
Хлопнула громко дверь, потом где-то вторая. Санька вдруг вспомнил старика Лутоню с его присказкой: «Всяка сосна своему бору шумит». А кому шумит этот? Нам? Им? Видать, и вправду все о России пишет. Не для американцев же? Да уж и не для нас. Лутоня вот не пишет. Но бору своему шумит. А как — черт его знает, не углядишь сразу. Вроде бы ничего особенного не делает. Старик как старик. Но вот без него и представить себе нельзя родные места! А этот бедолага здесь… лишний. Но как же он так быстро собрался…. А я и не попытался как следует с ним поговорить. Наверно, больше не придет».
Открылась дверь, и вошел полковник Медри, с которым Санька уже встречался на допросе.
— Долго вы, господин Антонов, раздумываете над деловым предложением, — улыбаясь, сказал он. — Этот док — человек со связями. Его слово кое-что значит для нашего шефа. Я вам ничего не навязываю… Но это ваш единственный шанс.
Медри окинул комнату внимательным взглядом и взялся за ручку.
— Док ждет окончательного ответа завтра…
«Дают время подумать, — горько усмехнулся Санька. — Ну что ж, только и остается, что сидеть и думать… Вряд ли этот старик сам заглянет ко мне еще раз. А вдруг…»