Страница 22 из 49
Она отпила чаю и продолжила вязать.
Сколько вообще могут просуществовать кости? Череп? Меньше или больше, чем джемпер? На брате тоже был джемпер. И на нем темный, как вот этот, но работы его матери, моей матери, — меньше плетенок, чтобы проще различать в стирке. Впрочем, стирать эти джемперы приходилось редко — запахи они впитывают прямо как овцы. Ты хоть раз видел вонючую овцу, Лиам? Корову—да. Козу? Козлы жуть как воняют. Но овцу? Если ее предоставить самой себе, она всегда чистенькая. В отличие от этого француза, который чистый только благодаря мне.
Она добралась до второй стороны ромба, начала повторять весь узор в обратном порядке: жемчуг, косичка, плетенка.
А вот отец джемперов никогда не носил, даже в зимнюю стужу. Он носил рубахи, носки работы Бан И Флойн, а еще жилет и колючие брюки, сшитые портным, который приезжал на остров два раза в год. На мессу надевал пиджак, как положено, но в тот день, в тот осенний день, последний день, он был в своем обычном, всех уверял, что ему не холодно, хотя ведь наверняка стало холодно, когда вода начала просачиваться под одежду, растекаться по коже, по легким, впитываться в кожу, в легкие, в отца, мужа, брата. Святая Троица наших мужчин. Аминь. Сгинь — и сгинул. В тихий осенний день. Утянут на дно шерстью. Плотностью вязки. Плотностью моей вязки. Мой любимый утонул в моем джемпере, утонул из-за моей английской вязки. Она растянула зачаток джемпера на коленях: основа заложена, узор сформирован. Воткнула спицы в шерсть, положила все в корзинку, поднялась, почти беззвучно прошла к двери в дом француза, к нему в постель, осталась там до тех пор, пока серая тьма летней ночи не начала светлеть, и тогда она снова оделась и ушла на утесы, к англичанину, который как раз тащил матрас, белье, одеяло и подушку с кровати на крошечную площадку у печи, пристраивал подушку там, где свет от огня и окна ярче всего, ждал, когда лучи рассвета прокрадутся в оконный проем, ждал, когда она придет, не зная наверняка, придет ли, эта женщина, которая станет его «спящей». Она подергала дверь. Он открыл, протянул ей руку.
Спасибо, что пришли, сказал он.
Она кивнула, руку пожала. Он подвеселил огонь, подкинул еще торфа. Вручил ей книгу, открыл на странице со спящей женщиной.
Вот так, сказал он.
Да, сказала она.
Я выйду, сказал он.
Она разделась, завернулась в простыню, выпростав ступни и ноги, опустила голову на локоть, копируя изображение в книге.
Он вошел.
Спасибо, сказал он.
Он слегка передвинул ее голову, сел на пол, глаза стремительно бегали туда-сюда, вверх-вниз, высматривали, выпытывали, голубые, ясные, затененные нависшими складками, хотя он ведь еще довольно молод, лет сорок, старше Франсиса, моложе Михала, кожа мягче и глаже, чем у островных, у людей моря, да и тело мягче, более округлое, не привычное к работе — комнатная собачка, не сторожевой пес.
Она улыбнулась.
Мне сторожевой пес милее.
Она рассмеялась.
Он остановился.
Простите, вы что-то сказали?
Она рассмеялась, качнула головой.
Марейд, пожалуйста, закройте глаза. Вы, типа,
как спите.
Ceard a duirt tu?
Он закрыл глаза.
Tuigim. Да. Поняла.
Карандаш его двигался стремительно, глаза вкапывались все глубже, внедрялись в меня, впитывались, впитывали, хотя и не так, как это делал Лиам, как это делает Джей-Пи, или как Франсис — Франсис с его вывешенным языком. Нет. Совсем иначе.
Марейд.
Она открыла оба глаза.
Да?
Он прищурил один глаз. Она засмеялась.
Вы спите, сказал он.
Да.
Спите. Не щурьтесь.
Зрение пришлось отключить, и она стала вслушиваться в шорох карандаша по бумаге: движения медленные, ритмичные, карандаш мягко пульсировал, успокаивал, уводил прочь от деревни, от Джеймса, от Бан И Нил, она уже проснулась, бурчит, куда я подевалась, почему не поставила чайник греться, посуду на стол, не начала день как положено, это же моя работа — начинать день как положено и как положено вести его дальше, быть где положено, двигаться, весь день, каждый день, делать то же, что и она, что она делала всю жизнь, не задавая вопросов, я, по крайней мере, ни одного вопроса не слышала.
Сядьте, пожалуйста.
Он взял простыню, обернул ей плечи, тело и ступни — на виду осталось только лицо.
Повезло нам нынче утром, сказал он. Рассеянный свет.
Она кивнула, хотя и сомневалась в смысле его слов. Посмотрела, как свет падает в узкое окошко, рассеянный облаками и стеклом, распадается на лучи, которые освещают разные участки пола.
Подвиньтесь немного назад, пожалуйста.
Он оттолкнул воздух руками. Она подвинулась назад.
И поверните голову.
Она повернула.
Сюда.
Повернула снова.
Тут он сел перед ней, ближе, чем раньше, вытянув шею вперед, так, что она ощущала его дыхание, чувствовала его запах: лаванда, краска, скипидар. Она чуть отстранилась, он не отпустил ее, преследуя глазами, карандашом, стиснул меня, удерживал на месте, пока рисовал, поглядывал попеременно то на бумагу, на линии и изгибы на странице, то на меня, на мое лицо, глаза, скоблил, царапал, будто пытаясь сквозь глаза проникнуть внутрь меня.
Она улыбнулась.
Все-таки когда француз в меня входит, оно как-то лучше.
Не двигайтесь, Марейд.
Она кивнула.
Перестаньте шевелиться.
Beidh, сказала она. Хорошо.
Спасибо.
В воскресенье, восьмого июля, на второй день после перевода на службу в Северную Ирландию, Алан Джон Макмиллан идет по рыночной площади Кроссмаглена в Южном Арме. Ему девятнадцать лет, он рядовой Королевской горной гвардии.
Он не замечает проволоки, которая торчит из почтового ящика возле одного из домов на площади. Задевает проволоку, в доме взрывается бомба. Алан умирает в госпитале от ран, рядом с ним до конца его родители-шотландцы.
Массон сварил себе кофе, поставил кофейник на стол, вместе с чистой чашкой и кувшинчиком молока. Сел, перелистал свои записи, отыскивая место, где оборвал рассказ об истории языка — вводящее в курс дела предисловие к сравнительно-аналитическому исследованию, которое он тоже собирается написать за летние месяцы. Массон выпил кофе, немножко поглазел на море, потом взял шариковую ручку.
В 1770 году карательные законы смягчили, в результате чего медленно, но верно начал формироваться средний класс католиков, хотя неофициальная и зачастую безжалостная дискриминация в быту сохранялась, — она сохраняется по сей день, двести с лишним лет спустя, в северо-восточной части страны, все еще остающейся под британской оккупацией.
Англичане использовали силовые, экономические и юридические рычаги давления, требуя, чтобы ирландцы подлаживались под них, под их правила и постановления, — эта политика с ее подходами оказала сильнейшее воздействие на ирландский язык, сферу его бытования и его структуру ; далее будет приведен конкретный пример, а более развернуто та же тема будет раскрыта далее в тексте диссертации.
В ирландском языке нет нейтрально-уважительной формы обращения к незнакомцам или старшим, такой как vous во французском или «вы» в русском. Своего рода вариант «вы» появился в XVI веке, в период правления англо-норманнов, но постепенно вышел из обращения по мере того, как ирландский все отчетливее превращался в язык домашней и частной жизни, в которой нет особой нужды в нейтральной форме. Однако навязанная англичанами необходимость соблюдения общественной иерархии и отражения ее в языке заставила носителей ирландского языка пользоваться словом «сэр», или sor, при обращении к облеченным властью англоговорящим мужчинам, в результате возник новый уровень языкового и социального размежевания, ранее не существовавший.
Способствуя тому, что неравенство, уже созданное силовыми и экономическими средствами, оказалось зафиксировано и в языке, англичане сохраняли за собой рычаги власти и вознаграждали тех, кто готов был встраиваться в их новую иерархию — колониальную систему, которую использовали и другие европейские страны, в том числе и Франция. Ирландцы, принимавшие навязанные англичанами изменения, оказывались в более выгодном экономическом и социальном положении. Те католики, которые говорили по-английски и англизировали свои ирландские имена, чаще получали работу у англичан: тем совсем не хотелось учить ирландские имена. А в самом выгодном положении оказывались те католики, которые не только говорили по-английски, но и переходили в протестантство.