Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 49



- Послушнее будут, - усмехнулся Норбо.

«Что за человек Норбо, хороший или плохой?» - думает Жаргалма, будто впервые видит его. Давно ли считала лучше всех, ловила каждое его слово. А теперь не знает, какой он. «Обидел того Доржи, который просил доску смастерить. Он же не требовал, чтобы Норбо дом для школы построил… Злится, что в лавке дуги продают. Дуги - это, конечно, мужское дело, но все же… За детскую колыбель десять фунтов муки взял. Старуха, может, последнюю муку отдала. Как я сразу не поняла, что нельзя муку брать? А зачем детей пугать? Сказал бы, что умная маленькая штуковина даже в пасмурный день показывает, где солнце стоит, темной ночью скажет, скоро ли утро придет. А то - черти живут, кости грызут… Нельзя же так…»

С каждым днем Жаргалме все труднее в этой юрте, будто кто-то загнал ее в темный, пыльный сундук, закрыл и сел на крышку. Душно, нечем дышать. Надо уехать, бежать, бежать… Сегодня или завтра, больше не останется сил. Как она не понимала этого раньше? Не видела, не замечала… Однако все девяносто дней она была темная, глупая, бесчувственная, а теперь поумнела, научилась все видеть, все слышать. Нет, это тоже не то, совсем неверно, пожалуй. Непонятно, что с ней произошло в последнее время, почему глаза стали широко смотреть, уши стали все слышать…

Жаргалма уже твердо знала, что уедет от мужа. И все же в душе у нее неразбериха и беспокойство: жалко бросить добрую Ханду-мать, да и Норбо тоже. Может, это и не жалость, а просто она привыкла к ним? Они втроем думали всю жизнь так прожить… А она оседлает своего Саврасого и уедет. Им без нее скучно будет, наверное, юрта словно опустеет. Тосковать, жалеть станут. А может быть, Норбо обрадуется, что она убралась из улуса, не успеет она доехать до родительского дома, как он привезет молодую, красивую девушку, которая к нему стремится, которая пустила про Жаргалму на все четыре ветра злую напраслину. Ну, что ж. Пусть будет так. Лишь бы здесь больше не оставаться, лишь бы уехать. Пусть дома будет в сто раз хуже, чем здесь, она все равно уедет.

Утром Жаргалма сказала мужу и свекрови, что хочет съездить к своим родителям погостить.

- Я, пожалуй, одна верхом съезжу, - проговорила она дрогнувшим голосом, боясь, что муж и свекровь не отпустят ее. Торопливо прибавила: - Я сон плохой видела, не заболел ли кто из наших…

Но Жаргалма зря боялась: ни Ханда-мать, ни муж не сказали ни слова. Свекровь, может быть, не нашлась сразу, что возразить, а почему смолчал Норбо? Ему нельзя было молчать. Пусть что хочет думает, а должен был сказать, ну хотя бы: «Сейчас не время ехать, погоди. Мы потом вместе съездим. Одна поедешь, что люди подумают…» Мало ли что он мог еще сказать. Норбо же сидел молча, уставившись в очаг. «Когда поженились, он не был ни глухим, ни немым», - с горькой обидой подумала Жаргалма.

Первой заговорила свекровь.

- Хочешь уехать, нас оставить, - в голосе у нее слышалась боль. - Как же мы будем без тебя?

Кто знает, искренние ли это слова. Может, и она не особенно горюет, так, одно притворство. Говорит, чтобы загладить глупое молчание сына… Жаргалма чувствует: что-то темное, горькое рвется у нее из души наружу. С трудом сдержалась, чтобы не разрыдаться.

Пока Норбо не напился чая, ничего не сказал. Отодвинул чашку, сухо проговорил:

- Что с собой повезешь? Гостинцы надо, а готового ничего нет.

Как мало надо женскому сердцу? В этих черствых, сухих словах Жаргалма услышала заботливые, виноватые, сочувствующие звуки, почувствовала добрую душу Норбо. При желании все можно найти в чужом голосе, даже в небесном громе нежные звуки можно услышать. Жаргалма с лаской посмотрела на мужа, но Норбо ничего не уловил, не заметил в ее взгляде…



- Ничего не надо везти, - ответила мужу Жаргалма. - Ничего им не надо, все у них есть.

- Тогда пустую суму привяжи к седлу и поезжай! - зло крикнул Норбо.

Ханда-мать собрала Жаргалме гостинцев для родни - небогато, но все же не с пустыми руками приедет, нельзя ничего не привезти. Даже пустой туесок не отдают соседям, надо хоть горсть айрсы положить на дно. Таков обычай.

Кожаный мешок с гостинцами привязали позади седла Саврасого. Перед расставанием женщины налили себе по чашке чая, посидели, как полагается. Трудно расставаться, а говорить об этом еще труднее… Увидятся ли они когда-нибудь, будет ли у них мирный очаг и полная чаша жизни? Женщины не плачут, слезы раньше выплаканы.

«Надо уезжать, не сидеть же вечно… Меня ждет оседланный конь…» Жаргалма вышла из юрты вместе с Хандой, постояла немного у порога, села на Саврасого, тронула его поводом. Соседи видели, что она уезжает, никто ее не остановил, не заговорил. Никто не спросил, почему без мужа едет в гости к родным. Будто и не было в улусе три месяца назад богатой свадьбы, не привозили со щедрыми подарками невесту Жаргалму. А если и была такая невеста, так это ошибка, досадное недоразумение. То, что она теперь уезжала, хорошо: ее все равно надо было выпроводить. Покойников всегда хоронят, дома не прячут. Нельзя держать в юрте и бабу с пестрым языком.

С каждым шагом Саврасого дорога становится все короче, на душе Жаргалмы все легче, степь кажется шире, просторнее. С каждым новым клубом дорожной пыли за бегущим конем, с новой песней птиц на встречных кустах воздух делается прозрачнее. Жаргалме легче дышится. Она не понукает коня, он сам бойко бежит. Когда позади исчезли из виду последние юрты улуса, Жаргалма сдержала коня и вдруг запела давно не петую, позабытую песню. Когда она пела последний раз? Три месяца даже про себя ни разу ни одной песни не вспомнила… Нельзя было распевать, чужие люди могли сказать: «Не успела стать женой, только приехала, новые чулки еще не проносила, а уже песни горланит…» А теперь даже веселые песни почему-то звучат грустно. Не до песен ей, видно… Никто не поверит, что она в таком тяжелом горе, возвращаясь домой одна, без мужа, пробовала петь.

Немного лучше стало на сердце, когда она выехала на прямую дорогу к родному улусу. Запах трав с каждой верстой делался все роднее, цветы вроде ярче, наряднее. Вдруг все переменилось: вспомнился муж, Ханда-мать, стало опять грустно, потянуло назад. Она остановила коня, поставила поперек дороги. Не вернуться ли обратно? Нет, там ее обидели, оговорили. Норбо не защитил, у него сердце трепещет, как хвост на ветру. «Поеду домой. А Норбо через несколько дней соскучится и прискачет за мной».

Она еще в детстве слышала: «Для доброго коня и длинная дорога коротка, для быстрого коня и короткий день длинен». Саврасый так и рвался вперед, будто соскучился по родным местам.

Еще солнце не успело подняться к полудню, Жаргалма была уже на высокой горе Обоото Ундэр, которая стоит посередине ее пути. Чем ближе Жаргалма к родному очагу, тем быстрее скачет вперед, тем приветливее, ласковее кажется ей встречный ветер. Скорей бы улус, родительская юрта! С таким нетерпением разве только голодный грудной ребенок ждет из степи свою мать. Жаргалма теперь и сама не может понять, как она целых три месяца жила на чужбине… Она подвела Саврасого к чистому, холодному ключу. Вода прозрачная, каждый маленький камешек виден. Как медленно конь пьет воду, будто цедит через соломинку… Не попасти ли его на здешней густой траве? «Нет, - решила Жаргалма, - дома для него трава еще вкуснее будет. - Она улыбнулась: - А я отведаю тарака, приготовленного матерью».

Вот и гора Халзан Добо, за ней улус. Скорей, скорей! Гора стала выше и круче… По обеим сторонам дороги пасутся кони. Когда они были жеребятами, с ними играл Саврасый. Он рвется к табунам, раздувает ноздри. «Подожди, - успокаивает его Жаргалма, - приедем домой, отпущу, будешь бегать с табуном».

Все ближе вершина Халзан Добо, уже виднеются вдали синие горы Маахайта, горбатится Майла Байса, скоро покажутся и хребты Улэнтуя. Вот они, опоясанные белым кушаком тумана! Видны, наконец, и юрты родного улуса. Жаргалма закрыла лицо рукой, ей хочется смеяться и плакать, соскочить с коня, прыгать, бежать вперед. От волнения трудно дышать… Завяжите ей глаза, она все равно добежит до улуса, по голосу узнает там каждую собаку. Чувствуют ли родные, что она подъезжает к дому? Должны, должны чувствовать!