Страница 58 из 81
Гаврила Романович, начав разговор вопросом о предполагаемых производствах и назначениях, предоставил дальнейшее его течение заботам гостей. Вернее говоря, Новосильцеву и Карамзину, поскольку Иван Иванович отличался молчаливостью от природной скромности и от того, что немного заикался. Бывшие сослуживцы–чиновники в счет не шли, по их положению они должны были больше молчать, чем говорить.
Новосильцев важным и значительным тоном рассказал несколько дворцовых новостей, упомянув неизвестные Карамзину имена, и, как только он замолчал, Карамзин обратился к Державину:
— На вашем столе я заметил стопу новых книг. Есть ли что–нибудь примечательное среди русских новинок? Говорят, что у вас была эта книга Радищева, о которой нынче толкуют все в Петербурге. Действительно ли это столь замечательное произведение и заслуживает такого внимания?
— Была, — резко ответил Державин. — Почему–то автор изволил прислать мне свою книгу. Право, не знаю сам, чем обязан такой чести. Я с ним ни коротко, ни шапочно знаком не был. По любопытству, свойственному человекам, заглянул в нее, почитал. Впрочем, мысль автора не столь глубока, чтобы не понять ее при первом же прочтении. Однако, полагаю, что это и не его собственные мысли, а внушенные лицами поважнее его. С чужого голоса твердит.
— Рассеивание французской заразы, — громко сказал Новосильцев.
— Простите, но назвать заразой движение, которое определяет собой новую эпоху в истории человечества, даже не остроумно, — возразил ему Карамзин и тут же почувствовал, что Катерина Яковлевна наступила ему на ногу.
Он замолк, а она повернулась к нему:
— Сразу видно, что вы знаете про эту книгу понаслышке.
— Я хотел бы ее прочесть.,.
— Невозможно, — ответил Державин, — я дочесть не успел, как явились от полицмейстера с приказом отобрать. Так и не дочитал, не знаю, к чему он там клонит.
— Говорят… — начал Карамзин.
Но Державин его перебил:
— И знать не любопытствую.
Карамзин опустил глаза к тарелке. Катерина Яковлевна снова наступила ему на ногу и приветливо сказала:
— Надеюсь, Николай Михайлович, вы до отъезда еще будете у нас?
— Конечно, конечно, — подхватил Державин, — нам еще нужно отобрать стихи для журнала. Николай Михайлович намерен издавать журнал, — обратился Державин к Новосильцеву, — и я дал ему слово, что буду его усерднейшим сотрудником.
— Если вы дали согласие, то можно заранее сказать, журнал Николая Михайловича будет замечателен. Сочту за счастье быть его подписчиком.
Карамзин поклонился:
— Спасибо на добром слове.
Разговор разбился. Один из бессловесных чиновников обратился к Новосильцеву, прося совета, к кому бы ему обратиться по поводу пенсии. Новосильцев с важным видом принялся ему что–то втолковывать.
Катерина Яковлевна наклонилась к Карамзину и тихо сказала:
— Вы же бросились оспаривать слова государыни, это неосторожно.
— Но я ведь не знал… — смутился Карамзин.
— Поэтому слушайтесь меня…
На Державина никто не смотрел, и Гаврила Романович, кажется, даже обрадовался, что на него перестали обращать внимание. Он не спускал глаз с разварной щуки, и губы его шевелились.
— Что вы говорите? — придвинувшись, спросил Дмитриев.
Державин повернулся, глянул на него невидящим взглядом. Дмитриев испугался. Но Гаврила Романович вмиг словно очнулся и тихо, по–заговорщически, сказал:
— Вот я думаю, что если бы мне случилось приглашать в стихах кого–нибудь к обеду, то при исчислении блюд, какими хозяин намерен потчевать гостей, можно бы сказать: «И щука с голубым пером». — Державин улыбнулся: — А твой приятель мне по душе. Спасибо, что привел.
…Карамзин жил в Петербурге вторую неделю, пропадал в книжных лавках, читал петербургские журналы, многие из которых, едва возникнув, через два–три номера, не найдя читателей, пропадали в небытие; почти каждый день бывал у Державина, познакомился там со старинным другом хозяина Николаем Александровичем Львовым — поэтом, музыкантом, архитектором, получил от него обещание прислать стихи в журнал; очень приятно побеседовал с Нелединским–Мелецким — автором грациозных романсов, распеваемых по всем гостиным, и заручился его согласием сотрудничать в журнале; посетил слепого поэта Николая Петровича Николева, чья драма «Сорена и Замир» имела в московском театре большой успех; Николев тоже обещал дать ему что–нибудь из своих сочинений. И каждый день Николай Михайлович твердил, что пора ехать в Москву.
Наконец однажды вечером, возвратившись довольно поздно, он решительно сказал, что завтра утром уезжает, и вытащил на середину комнаты чемоданы.
— Уложусь сейчас, чтобы завтра не возиться. Давай твои стихи.
Дмитриев, ошеломленный такой решительностью друга, достал и отдал ему тетрадь со стихами.
Карамзин, прижимая локтем тетрадку, как–то криво, с налету, обнял Ивана Ивановича, легко чмокнул в щеку, отскочил, засмеялся.
— Я весьма был порадован свиданием с тобой, любезный друг мой Николай Михайлович, — проговорил Дмитриев, — но также и огорчен его кратковременностью…
— Три недели — не так уж мало, — перебил его Карамзин.
— Привык за границей вести счет на минуты, как какой–нибудь немец… — недовольно проговорил Дмитриев.
Но Карамзин со смехом снова перебил его:
— Милый мой, не ругай меня немцем, я вполне русский человек, и доказательство тому, что я уже столько времени потратил неизвестно на что и, прожив на свете двадцать пять лет, еще не сделал ничего путного.
5
Весь путь от Петербурга до Москвы был для Карамзина растянувшимся на три дня ожиданием встречи с Москвой.
Он продремал до Черной Грязи — последней станции перед первопрестольной и только в Черной Грязи воспрянул душой и оживился. Отсюда до Москвы было двадцать восемь верст, но в веселой развязности услужающих в трактире, в полном собственного достоинства смотрителе станции, в чистых лавках, имеющих в продаже вполне городской набор товаров, уже ощутительно чувствовалась близость города. Все свидетельствовало о том, что здесь привыкли к так называемой публике. И это было действительно так: особенно усердные друзья провожали отъезжающих до Черной Грязи и здесь обычно выпивали «посошок», после которого грузили отъезжающего в кибитку, в которой он благополучно просыпал весь ближайший перегон, а то и следующий — до Клина или Завидова.
Коляска быстро катила по наезженной и крепкой дороге. Проехали Никольское, там начались леса, примыкающие к селу Всехсвятскому, а вон и само село: старая церковь, возведенная в царствование Алексея Михаиловича, крепкие избы…
Всехсвятское — уже Москва. Уже видна образующая ее громада домов, раскинувшаяся направо — к Новодевичьему монастырю и Воробьевым горам и налево — к Сущеву и Марьиной роще.
У заставы — остановка, проверка подорожной; офицер вписал в книгу в графу «проезжающие» фамилию отставного поручика Карамзина, прибывшего по собственным надобностям.
На этом самом месте полтора года назад, уезжая, Николай Михайлович простился с заветным другом Александром Андреевичем Петровым. О нем, о милом друге, была последняя мысль при отъезде, о нем же и первая по возвращении.
За время путешествия Карамзин написал ему с десяток писем (причем семь или восемь из них приходились на первую неделю после отъезда), получил в два раза меньше ответных и теперь знал о друге только то, что живет он в Москве, и был уверен твердо и безусловно: в любых обстоятельствах Александр будет рад ему и разделит последний кусок, как сделал бы он сам. Поэтому Карамзин еще в Петербурге решил первым делом ехать к Петрову, на старую квартиру, на Чистые пруды. Туда, где они с Александром прожили незабвенных четыре года…
Эти годы Карамзин считал годами своего духовного рождения, а Петрова — своим Вергилием, проведшим его по лабиринтам познания и выведшим на свет.
Поступив на военную службу только по настоянию отца, Карамзин прослужил лишь год, и, когда отец умер, он тотчас вышел в отставку. Прежнее желание учиться в университете, ради чего он, собственно, и не хотел идти на военную службу, за этот год как–то ослабело. Он уехал в родной Симбирск и зажил, как живут люди, не обремененные служебными обязанностями и удовлетворяющиеся тем достатком, который имеют, то есть безалаберно и подчиняясь воле самых разнообразных обстоятельств и с трудом припоминая сегодня, что же он делал вчера, а уж про позавчерашний день и спрашивать нечего: так они были похожи один на другой, все эти дни. Николай Михайлович не сидел байбаком дома, напротив, он сразу сделался заметным человеком в симбирском обществе: любезничал в дамском кругу, умело и удачно вистовал, ораторствовал перед отцами семейств, которые вообще–то были не охотники слушать молодежь, но его слушали, находя, что он разумом пошел в отца, который в симбирском обществе слыл человеком рассудительным и красноречивым. Кроме того, рассказы Карамзина приобретали для его собеседников особый интерес еще и тем, что содержали различные сведения о столичной жизни и дворе, и каждый, даже самый незначительный, случай, никем не замеченный в столице, в глазах простодушных и любознательных провинциалов вызывал горячий интерес и почтение уже тем, что исходил из столицы.