Страница 17 из 81
Мой покровитель дядюшка Арман, о котором я писал тебе в прошлом письме, пригласил меня сопровождать его — как ты думаешь, куда? — в салон герцогини д'Эгийон, где бывают многие знаменитые писатели и философы. Я, конечно, с радостью согласился.
Мы приехали к герцогине в ее дворец на улице Гренелль в Сен–Жерменском предместье около десяти часов вечера. По здешним понятиям, это еще рано. Не буду описывать роскошь и изящество дворца герцогини. Госпожа де ла Форс в своих романах, которыми мы так увлекались, описывает все это очень правдиво и живописно.
Герцогиня встретила дядюшку очень любезно. Он представил ей меня как юного любителя изящной словесности.
— Надеюсь, вы не будете скучать у меня, — с очаровательной улыбкой сказала мне герцогиня, — и услышите много интересного и полезного для себя.
Многие поэты в своих стихах воспели тонкий ум герцогини, но я нахожу, что она не только умна, но и обворожительно прекрасна, несмотря на свои годы (ей, говорят, уже за тридцать).
На вечере было много народу — и мужчин, и дам, одетых так изящно и изысканно, как умеют одеваться только аристократы.
Один аббат, благородной и важной внешности (не то, что наш добрый кюре), читал стихи нескольким мужчинам и дамам, слушавшим его со вниманием.
Дядюшка, который знаком и находится в приятельских отношениях со многими посетителями салона герцогини, стал называть мне имена присутствующих.
Аббата, читавшего стихи, зовут Октавиан Гуаско. Он поэт и ученый. Тут же был славный драматург Пьер Моран, прославленный актер Луиджи Риккобони, всемирно известный ученый–математик Пьер–Луи Мопертюи.
Тебе не трудно представить, какое впечатление произвело на меня лицезрение такого блестящего собрания. И вдруг дядюшка говорит:
— А вон тот господин, тот с длинным носом, — Монтескье.
— Как? Автор «Персидских писем»? — воскликнул я в необычайном волнении.
На мое восклицание господин Монтескье обернулся в мою сторону. Я смутился. Но дядюшка взял меня за руку и подвел к нему.
— Мсье Монтескье, — сказал он, — позвольте рекомендовать вам этого молодого человека, моего родственника, которому я протежирую. Он, как и все мы, ваш горячий поклонник.
— Очень рад, — ответил он, наше божество, кивнул мне очень доброжелательно и вновь повернулся к аббату.
Я с любопытством прислушался к тому, что так заинтересовало великого Монтескье.
Вот какие стихи читал аббат Гуаско. Ты знаешь, у меня очень хорошая память на стихи, поэтому я запомнил их довольно порядочно.
Муза, свет мой, стиль твой мне, творцу, ядовитый,
Кто бить всех собирается, часто живет битый;
И стихи, что у читателей смех вызывают,
Сочинителю часто слез причиной бывают.
Знаю, что правду пишу, хотя имен не означу,
Смеюсь в стихах, а в сердце о злонравных плачу.
— Великолепные стихи вы сочинили, господин аббат, — сказал дядюшка.
— Это не мое сочинение, а князя Кантемира.
— A–а, покойного российского посла…
— Увы, покойного, — со вздохом произнес Монтескье. — Россия потеряла в нем человека, которого по его достоинствам можно поистине назвать великим.
— Неужели? — с некоторым удивлением сказал дядюшка.
— Да, — ответил Монтескье. — Истинные достоинства не афишируют себя и поэтому остаются многими не замечены.
Некоторые дамы и господа высказали интерес к словам Монтескье, и тогда он, видя это, сказал:
— Аббат из всех нас пользовался наиболее близкой дружбой князя Кантемира и может лучше меня рассказать о нем. Сейчас он составляет его биографию и готовит издание сочинений нашего друга на французском языке.
Взоры всех обратились к господину аббату. Тот согласился удовлетворить любопытство общества.
Я не в силах передать красноречие аббата Гуаско. Его рассказ дышал восхищением и самой искренней любовью к покойному другу. О дружба! В этом рассказе я услышал ее ярчайшее проявление!
Сообщу тебе только смысл его рассказа, но не его силу и живописность.
Князь Кантемир был сыном владетеля страны Молдавии, которая находится где–то возле Турции. Так что рождения он самого высокого.
Уже в двадцать три года Кантемир был назначен полномочным послом в Лондон. Благодаря его уму, достоинствам и искусству, наступило согласие между русским и английским дворами. Ему удалось также привести к благополучному концу разногласия, существовавшие между Россией и Францией, и даже добиться соглашения об обмене послами.
Он же и стал русским послом в Париже и исправлял свою должность с таким же успехом, как в Лондоне, пользуясь уважением королевской семьи, министров и всех знавших его.
Аббат весьма яркими красками обрисовал ученость князя Кантемира, который знал многие языки, занимался историею, астрономией, математикой, был в ученой переписке с академиками, написал труд об алгебре, по отзывам крупнейших математиков, очень глубокий.
Но с особым усердием свои довольно краткие часы досуга от служебных дел князь посвящал литературе. Прекрасно владея итальянским, английским, французским языками, на последнем он, кстати, сочинял изящные стихи (одно стихотворение аббат тут же прочел для примера), он все же предпочитал писать на варварском, необработанном русском языке.
Сочинял он больше в сатирическом роде и очень желал издать свои сатиры в России.
Аббат рассказывал, что незадолго до своей смерти князь говорил ему:
«Вот уже десять лет лежат мои стихи в ящике под замком. Ныне решил я дать им свободу, отсылаю в Россию. Хочу еще раз попробовать напечатать их».
— Ну и как же, издали стихи князя в России? — спросил кто–то.
— Нет, не издали, — ответил аббат.
Тогда господин Монтескье сказал:
— Я неоднократно говорил князю: разве в стране, в которой образ правления не просвещенная монархия, а азиатский деспотизм, может существовать сатира? Как можно говорить истину, да еще сатирою, властелинам или рабам? Первым — опасно, вторым — бесполезно. Однако князь возражал мне, что его сатиры в преобразованной Петром Великим России уже принесли некоторую пользу в исправлении действительно азиатских нравов и будут еще полезны. Видимо, это так.
На этом кончаю письмо. Почтенный аббат Гуаско обещал позволить снять список с его перевода сатир князя Кантемира. Как только я буду иметь его, тотчас же сообщу и тебе, мой любезный друг.
Итак, прощай до следующего письма.
Эпилог. Сто лет спустя
На потолке и стенах дрожали расплывчатые солнечные блики, отраженные от окон стоящего напротив дома. С Невского доносился чуть слышный гул, в который сливались все обычные звуки оживленного в этот послеобеденный час уличного движения: говор прохожих, скрип саней, стук копыт, крики кучеров.
Белинский писал радостно и быстро. Исписанные листы один за другим, порхнув белыми птицами, ложились на краю стола.
Он писал на одной стороне листа, чтобы не останавливаться и не ждать, пока просохнут чернила. Он не знал, сколько времени вот так сидит за столом — час, два, три или больше, — когда работа идет, времени не замечаешь. Но судя по тому, какой большой ворох исписанных страниц громоздился уже на столе и как занемели пальцы, державшие перо, времени прошло много.
Белинский положил перо, поднял руку и пошевелил пальцами, давая им отдых. В дверь постучали.
— Да, да, войдите.
— Добрый день, Виссарион Григорьевич.
В комнату вошел щеголевато одетый мужчина лет тридцати пяти, с пышным коком надо лбом, с густыми, расчесанными и напомаженными черными усами, с белейшим, в мелкий черный горошек галстуком, завязанным пышным бантом.
— Это вы, Панаев. Здравствуйте. Извините меня, я работаю. Рука вот затекла от писания.