Страница 8 из 120
Юрат подмигнул жене. Анна поднялась и ушла, уводя с собой Варвару и сказав, что они-де вернутся, когда между братьями восстановится мир. Они, мол, за Кумру и не желают слушать Трифуна.
Трифун подождал, когда женщины выйдут, и, обратившись к Павлу, устремив на него взгляд, не предвещавший ничего доброго, сказал:
— Хоть я и старший, но тебя, Павел, слушал, так уж со времен Вука повелось, но знай, что мне пастыри в доме не нужны. И довольно об этой женщине разговаривать!
Павел, глядя на Трифуна словно на гусара, не взявшего препятствия, сказал, что Трифун получит паспорт из Вены и об этом Темишварская комендатура извещена. Написано и одобрено, сколько людей и лошадей берут с собой Петр и Юрат, а он, Трифун, должен выпрашивать пропуск в Темишваре для своих ста семидесяти трех душ. С женами и детьми. Он, Павел, больше никого в Россию не зовет и не намеревается никому ничего приказывать. Отправляются они из Токая на воздвиженье, прежде чем Дуклю занесет снегом. Кто прибудет в Токай, милости просим, нет — счастливо оставаться! А сам он завтра уезжает в Митровицу и сюда больше не вернется.
Чтобы как-то замять свои любовные неурядицы, Трифун принялся рассказывать, словно бог знает какую новость, что из России прибывает сын русского генерал-майора Йована Стоянова, который приходится им дальним родственником, с тем, чтобы увести туда многих людей. О том, что темишварские власти всячески стараются задержать переселенцев. Что, по слухам, офицерам, которые останутся, дадут землю и дворянство. Что обер-капитан Яника Антонович подписал бумагу, что отказывается уезжать, и, говорят, получил дворянство и сто сорок пять ланацев земли в Венгрии. В Потисье есть такие мерзавцы, но в Поморишье не на таковских напали! Все, кого Шевич записал, едут. А Махала сейчас горланит и поет и ругает Исаковичей почем зря за то, что они чего-то ждут.
Юрат, искренне жалевший старшего брата, в ответ забормотал, что он понимает, как трудно уезжать Трифуну. От Махалы до Темишвара — рукой подать. И власти, желая сломить упорство переселенцев, предлагают даже военный статус тем, кто не хочет становиться паором при условии, если они вернутся в Срем и Славонию. Вот тогда-то вокруг Трифуна и начнется свистопляска.
Семнадцать лет тому назад, так, по крайней мере, рассказывают, два эскадрона русин ускакало в Россию с оркестром, карабинами, пистолетами, саблями, рационом и порционными деньгами.
Им просто! Граница-то рядом!
— А сейчас, — сказал Юрат, — покуда доберешься до России, намучишься и настрадаешься. Прошли времена вице-дуктора Монастерлии{3}.
Петр, любивший награждать всех прозвищами и готовый всегда шутить, даже во время боя, спросил Трифуна:
— А ты слышал, что Энгельсгофен отказывается выдавать паспорта вдовцам и распутникам? Русская же царица разрешает поселяться в России только венчанным в церкви супругам?
Бедняга Трифун принялся серьезно рассказывать о том, что в Темишваре говорят, будто русские создали не только два сербских гусарских полка, но формируют также венгерский, молдавский и грузинский полки.
Павел спокойно подтвердил, что слухи эти точные. Об этом известно и в русском посольстве в Вене.
Понимая, что он и в самом деле является закоперщиком переселения Исаковичей в Россию, Павел принялся перечислять имена тех, кто решил уезжать и уже подал вместе со своими людьми челобитные. Это капитан Зорич из Мошорина, лейтенант Влашкалин из Титела, капитан Савва Ракишич из Бечея, лейтенант Неда Маркович из Мохола, лейтенант Петр Баянац из Канюки, его благородие капитан Петр Вуич и лейтенант Макса Вуич из Мартоноша. Капитан Никола Штерба из Наджлака, капитан Георгий Филиппович из Глоговаца. Впрочем, к чему всех перечислять? Много людей ждет, есть среди них и арестованные и такие, что умрут в казематах. Все бы двинулись, кабы могли. Да и кто бы не двинулся, зная, что его ждет что-то лучшее?
Петр, которого дьявол вечно дергал за язык, с невинным видом спросил Трифуна, собираются ли в Россию Кумрия и та их родственница, вдова Зековича?
На какое-то мгновение в комнате воцарилась тишина.
После чего Трифун глухо, словно из бочки, сказал, что Джинджа Зекович, хоть и потеряла мужа, женщина веселая, дитя природы, словно поле ржи, поросшее маками, что колышется под ветром. Мужичка, простая крестьянка, а сердце у нее доброе и в радости и в горе. Другая же, к сожалению, его жена, дочь одеяльщика Гроздина, дочь ремесленника, упрямая, хмурая, все бы только уколоть да подковырнуть. Не обнимет, не утешит.
Позднее Юрат рассказывал, что самым глупым на их семейном совете в трактире «У золотого оленя» были жалобы Трифуна на свою судьбу и его полное равнодушие к покинутой жене, некогда молодой, красивой, богатой и преданной, матери шестерых его детей.
Павел спросил без обиняков:
— Где твоя жена?
Трифун безмятежно и нисколько уже не стесняясь, словно это была шутка, сказал, что жена уехала погостить к отцу в Руму и забрала с собой детей. Чтобы дед на них поглядел перед тем, как они уедут с родителями в Россию. А из Румы написала, что к нему, мол, возвращаться не намерена и детей не отдаст. Да еще пожалуется митрополиту, что он завел у себя гарем. Письменно дала ему знать, что считает их брак расторгнутым.
А когда Павел спокойно спросил, что за вдову он привел в дом и как он думает поступить, если они, его братья, потребуют, чтобы он вернул ее в семью мужа или передал властям, Трифун взъярился. Этот могучий человек, заикаясь, точно ребенок, залепетал, что уже просил о махалчанке больше не говорить. Но так и знал, что Павел упрется и будет расспрашивать. Только не следовало бы слушать бабские сплетни. Когда Павел приедет в Махалу, то увидит, что это за женщина. Ее мужа убили на Беге, он был их солдатом. Они взяли его с собой в Махалу из Потисья. А его жена, несчастная, пожелтевшая от бед, осталась одна-одинешенька на всем белом свете.
А когда Павел спросил, где спит эта несчастная вдовушка, Трифун вскрикнул так, словно его ужалила змея. Вся Махала, сказал он, знает, что эта несчастная живет в домике его старого слуги Анания. Он, Трифун, еще ни разу не опозорил имя Исаковичей, не опозорит его и впредь, после стольких ран и бед. Негоже слушать, что люди болтают.
И пусть Павел не забывает, что он, Трифун, по годам этой несчастной молодой женщине в отцы годится.
А когда Петр, смеясь, спросил, думает ли Трифун брать с собой в Россию и Кумрию с детьми, и бедную вдовушку, которая ночует в домике Анания, Трифун хватил кулаком по столу и крикнул:
— А как же? Неужто бросать на полпути сирот и вдов, чтобы потом меня проклинала вся Лика и Бачка? Я и раненых не бросал в самой жестокой сече. Эта женщина поедет с нами, то есть со мной, в Россию. И нет такой силы на земле, которая может разлучить меня с этой горемыкой.
Увидев, что Юрат и Петр подталкивают друг друга локтями и смеются, Трифун окинул их свирепым взглядом и сказал, что они еще молокососы и как бы их смех не превратился в плач, что нередко случается на свете. И если уж на то пошло, пусть они оставят его наедине с Павлом. Он хочет с ним поговорить с глазу на глаз.
Юрат, махнув рукой, сказал:
— Будем вас ждать с женами внизу к ужину. Надеюсь, вы друг друга не зарежете.
Когда они остались одни, Трифун уселся на кровать. Взгляд и речь его изменились.
— Может быть, — сказал он, — мы разговариваем по-братски в последний раз, поэтому рассусоливать здесь нечего. Не надо мне вправлять мозги и объяснять, какое несчастье меня постигло: я хлебнул горя предостаточно и хорошо знаю, что это такое. Я четыре раза был ранен, и шестерых детей теперь вот жена отняла у меня навеки. Кумрия была красавицей, доброй и верной женой, и я ее любил. В Махале я никогда не бегал ни за одной женщиной. Ни одна не могла бы на меня пожаловаться. И Джинджи не добивался. Как и она — меня. Встретились мы случайно. На то была воля божья.
Шесть-семь лет подряд жена рожала, надоели мне до чертиков детский крик, недостача во всем, женина воркотня. После рождения последнего ребенка мы почти не разговаривали. Не слышишь песни, не видишь солнца, дышать нечем. Кумрия — корова.