Страница 14 из 120
По дороге домой Павел сказал об этом невестке.
Ответ ее был совершенно для него неожиданный.
Хотя, мол, двоюродному брату мужа признаваться в этом неловко, но она надеется, что ее признание останется в тайне. Если бы ей пришлось выйти замуж после отъезда Трифуна в Россию, она бы уж выбрала человека ее лет или даже моложе. Она теперь многое поняла. Трифун дал ей хороший урок. Может ли себе Павел представить упоение женщины, вновь переживающей то, что было в молодости? Вместо любви пожилого человека, которая еле-еле тлеет, ощутить объятия пылкого, сгорающего от страсти юноши! Этот молодой офицер следует за ней как тень. Г-жа Перич уверяет, что с той минуты, как он увидел ее, Кумрию, другие женщины перестали для него существовать. Может ли Павел представить себе, какая пьянящая радость для обманутой, покинутой женщины еще раз услышать страстные искренние признания? Почувствовать, что она делает мужчину счастливым. Видеть, как он весь дрожит от страсти. Слышать его воркование. Пусть Павел расскажет об этом Трифуну, когда его увидит. Сначала она только смеялась над молодым человеком, влюбившимся в женщину, у которой шестеро детей, но теперь уже больше не смеется. Может быть, она скоро снизойдет к его мольбам. Пусть он и об этом скажет Трифуну.
К Трифуну она никогда не вернется. Если ей и придется еще ходить брюхатой, то, по крайней мере, зачнет от этого молодого и красивого юноши. Если ей суждено быть стельной коровой, так, по крайней мере, пусть это будет с молодым мужем.
С Трифуном она больше не желает рожать, если забеременеет, то это уже будет как в молодости — плод истинной чистой любви.
В тот вечер Кумрия вышла из экипажа у отцовского дома в слезах. Гроздин в недоумении смотрел на дочь. Павел молчал, сказал только, что нынче будет спать под открытым небом. И расстелив одеяло в саду под сосной госпожи Анчи, лег спать там. Гроздин, испугавшись, что между его дочерью и Павлом что-то произошло, отправился спать, чтобы ничего не видеть и не слышать.
Павел Исакович чувствовал себя на вольном воздухе превосходно, словно он снова был на маневрах. Он лежал на спине и смотрел на звезды в высоком небе. Над Румой звенели песни, не смолкавшие до полуночи. Под них досточтимый Исакович и решил, подобно Гроздину, поскорее заснуть, чтобы не думать обо всем, что он увидел и услышал в городе и по возвращении оттуда.
Кто знает, сколько дней потерял бы еще Исакович тут, в окрестностях Митровицы, если бы на следующий день его не разбудили на рассвете. Старый одеяльщик стоял у его изголовья.
— Там, на улице, экипаж, спрашивает тебя какой-то офицер, — сказал старик.
Неумытый, поеживаясь от утреннего холода, Павел вышел за ворота; из стоявшего перед домом экипажа выглядывали сапоги. Офицер не показывался из-под кожаного верха. Остановившись у подножки, Павел увидел незнакомого офицера, который назвал себя Перичем и сказал, что приехал вчера вечером из Осека домой к жене. Она-то и послала предупредить его, чтобы он как можно скорее уезжал из Румы. В Осеке напали на след агентурной сети русского майора Николая Чорбы, подбивающего людей переселяться в Россию. В Среме и Славонии набирают бедняков, выдавая их за бежавших из Турции черногорцев, переправляют их в Токай, а оттуда в Россию{7}. Он, Перич, видел, что и его, Исаковича, фамилия стоит в списке тех, кого приказано арестовать. Услыхав от жены, что капитан бывает в Митровице и в их доме, он поспешил предупредить его, чтобы тот немедленно уезжал.
Сейчас среди офицеров никто больше о переселении не помышляет, поскольку известно, что некоторые из записавшихся посажены в грацскую крепость Шлосберг.
Павел обнял Перича и сказал, что уедет в тот же день.
Капитан Перич в общих чертах обрисовал положение в Среме и заклинал его не возвращаться сюда. Из Вены пришел приказ о смертной казни.
Кучер, стоявший все это время перед лошадьми, перешел было на другую сторону, но Перич крикнул ему, что уже можно ехать.
Исакович долго смотрел вслед экипажу, поднимавшему пыль и удалявшемуся все дальше и дальше. Он понял, что наступил конец и надо как можно скорее уезжать, причем уезжать одному, а не во главе тысяч людей, как ему когда-то мечталось. Переселение соотечественников, вначале казавшееся бурей, тучей поднявшихся листьев, превращалось в жалкое бегство одиночек.
Австрия в самом деле начала в это время распутывать аферу с переселением черногорцев, но Исакович уехал, прежде чем расследование военных властей распространилось на всю территорию Срема и Посавины. Целая банда зарабатывала немалые деньги на «черногорцах», якобы перебегающих из Турции в Митровицу и желающих переселиться в Россию. Кто знает, до каких пор продолжалась бы эта торговля людьми, если бы одна из партий переселенцев не передралась в трактире посреди Митровицы. Да так, что, как говорится, на седьмом перекрестке были слышны удары дубин. И сразу стало ясно, что это сремцы.
Старый одеяльщик не очень опечалился, когда Павел неожиданно попросил экипаж, чтобы ехать в Варадин, но Кумрия расстроилась. Даже заплакала. Ей казалось, что лето в обществе такого приятного гостя никогда не кончится.
Сперва, словно обезумев, она принялась уговаривать Павла вовсе отказаться от переселения в Россию. Даже поняв, что уже поздно и сделать ничего нельзя, она чисто по-женски продолжала жалобно умолять:
— Неужели мало нам великой беды, когда мы оставили нашу милую Сербию? Зачем же усугублять ее переселением в далекую Россию? Уезжать в неведомую, занесенную снегом страну? Там месяцами трещат лютые морозы и веют метели. И костей потом не соберешь!
Тем временем Павел быстро собрал свои вещи и вышел во двор. Лошадей должны были вот-вот подать. Выпустили на минутку, чтобы проститься со своим «ослом», и детей. Они плакали так горько, как только могут плакать дети, теряя дорогого им человека. Дети привыкли вместе засыпать, вместе играть и говорили все разом. Поодиночке никто из них никогда не говорил, и никто не ждал, когда другие замолчат. Все они говорили хором. Теперь они в один голос плакали и кричали, пока Гроздин с большим трудом снова не водворил их в дом, чтобы Павел мог спокойно уехать.
Даже младшенький, только отнятый от груди, который до этого, лежа в люльке, спокойно сосал палец на своей ножке, запищал, услышав общий рев.
Рано же начинаются горести людей!
Прощаясь с Кумрией, Павел обнял ее и по-братски поцеловал. Но сестры у него не было, поэтому сделал он это довольно неловко. Потом сказал, что ему жаль детей и он все же надеется, что она вернется к мужу и со всем семейством поедет в Россию. Он будет ждать их в Токае.
Кумрия плакала, не тая своего горя.
Три года тому назад они были очень привязаны друг к другу, хотя никакого плотского влечения в их отношениях не было. Павел учил ее верховой езде; показывал и давал наставления, как брать препятствие, как держаться в седле. Он не раз чувствовал пожатие ее руки. Трогал ее крепкие ноги. Ощущал теплоту ее усталого тела, когда помогал ей сойти с лошади. Они очень напоминали мужа и жену, между ними не было только плотской любви. Удачно взяв препятствие, она подъезжала к нему счастливая и запыхавшаяся. Глаза ее сияли, когда он хвалил ее.
И вот сейчас, расставаясь, Кумрия обняла его в каком-то безумном порыве. Губы ее были мокрыми от слез. Она шептала, что чувствует — они никогда больше не увидятся, и это ее страшит сильнее всего.
Выходит, не только нагота женщины оставляет в сердце мужчины неизгладимый след. А чего стоит разлука с той, с кем бок о бок он провел много лет, а теперь расстается навеки. Кумрия содрогалась от рыданий в его объятиях, хотя они никогда не вызывали друг в друге похотливого желания — так, по крайней мере, им казалось. И все-таки он чувствовал у себя во рту ее беспокойный язык, а ее руки гладили его по лицу с бесконечной нежностью.
Задыхаясь от слез, она шептала:
— Милый, никогда нам уже не встретиться на этом свете! Нет у меня никакой надежды. — И, вскрикнув, отошла и прислонилась у ворот к стене.