Страница 9 из 90
И лишь одна из кафедр
Ту ель не взяла бы,
Поскольку принимаются
Туда одни… —
Тут на репетиции певец делал паузу и отбивал два щелчка по микрофону. Легко угадывалась рифма “дубы”…
Три кафедры приняли оскорбление на свой счет: две кафедры общественных наук и военная. Заседало партбюро факультета. Весь факультет уже знал текст. Постановили: песню исполнять без последнего куплета. Но без него ребята петь отказались. В конце концов со сцены исполнили одну мелодию без слов. Слова пел зал.
В зрелые годы я приобрел хорошую аппаратуру, и у меня было много записей. Вообще-то я жил довольно скромно — не имел ни дачи, ни машины, ни ковров, ни хрусталя. Только библиотека и фонотека (второе продал, когда остался без средств к существованию): мои западные коллеги, зная мою страсть, присылали и привозили пластинки. В середине 70-х из ФРГ была отправлена мне большая посылка — 11 пластинок “Битлз” и “Пинк Флойд”. Посылка, разумеется, не дошла. Такие посылки доставлялись через Москву. Я стал дознаваться. На мои неоднократные домогательства после многих отписок пришел ответ о том, что посылка конфискована, так как содержала запрещенные для ввоза в СССР вложения. Хоть в моих жалобах стоял домашний обратный адрес, ответ прибыл в Университет и притом на открытке — чтобы мною занялись на работе. Наивные чиновники! Они не знали, какая на факультете безалаберщина и неразбериха. Открытка прошла незамеченной. Я не угомонился и потребовал прислать мне, как положено, акт о конфискации и номер записи об уничтожении пластинок, а кроме того — указать инструкцию, по которой “Битлз" и “Пинк Флойд” в СССР запрещены (они тогда уже вовсю исполнялись по нашему радио). Конечно, не прислали, поскольку таких бумаг и не существовало. Я понял, что мои “пласты” ушли на пополнение черного рынка.
Меня это взяло за живое. Обратился на Главпочтамт, узнал, сколько в среднем посылок с пластинками прибывало из-за рубежа, сколько пропадало (почти все), собрал товарищей по несчастью. Подсчитали — ахнули: доход расхитителей достигал многих тысяч в день. Я стал жаловаться — писал в московскую милицию, в прокуратуру, в Министерство связи и т. д. Отовсюду шли отписки: “Вам уже отвечено”. “Пустое дело, — говорили друзья. — При таких доходах они всех вокруг держат на дотации”. Стал направлять жалобы в партийные органы. И вдруг голоса “из-за бугра” сообщили: крупные аресты в Московской таможенной службе, и именно за связи с черным рынком пластинок. “Ох, и припомнят тебе эту историю, отомстят, — качали головами друзья, — и отомстят как раз те службы, которых ты лишил дотации” (тогда еще не говорили о мафии). Вот почему кое-кто из друзей воспринял мой арест как заключительный аккорд в этой “музыкальной истории”. Не думаю, что они правы: ведь история была в 1975–1976 гг., а отзвук раздался лишь в 1981-м.
Но “музыкальная история" и впрямь получила продолжение, только иное. Все, чем я занимался, я старался осмыслить с позиций науки. Из размышлений о месте рок-музыки в перспективе истории культуры родилась книга “Гармонии эпох”. Я написал ее по договоренности с одним издательством. Но в 1978 году на Дворцовой площади в Ленинграде произошли многотысячные беспорядки, вызванные отменой запланированного рок-фестиваля с участием американских звезд. Рок-музыку стали давить с новым усердием, и издательство испугалось. Рукопись мне вернули. Но перед тем, видимо, кто-то ее скопировал. Так или иначе, она соскользнула в самиздат. А через год меня уже попросили представить оригинал в КГБ. Месяца два держали там рукопись, а потом улыбчивый молодой человек вернул ее, сказав, что у них весь отдел читал ее с увлечением, что никакой крамолы в ней нет, что как раз таких книг не хватает, отсюда и беспорядки, словом — я могу ее издавать. Но у меня что-то пропала охота.
Я знал, что “компетентные органы” очень интересуются моей персоной. Кого бы из коллег туда ни вызывали, о чем бы их ни расспрашивали, всегда задавались вопросы и обо мне (и коллеги меня при всем испуге все-таки извещали). Это было, конечно, лестно, но жить в такой обстановке становилось все более неуютно. Из выпускников факультета некоторых брали на работу в органы. Встретив как-то одного из них, потолстевшего, приобретшего лоск и осанку, я спросил: “Если можно, скажи, пожалуйста, что во мне так интересует ваше учреждение — мои связи с заграницей, мое общение со студентами, мой чересчур молодежный быт?” Он прищурился, подумал, стоит ли отвечать, и все же ответил: “Ни то, ни другое, ни третье. Вы сильно удивитесь, но интересует прежде всего ваша позиция в науке”. — “Вот как! А разве у вас так детально разбираются в науках?” — “Ну, запрашиваем отзывы у солидных авторитетов”. Я печально сказал: “Тогда мне не светит ничего хорошего. Кто для вас авторитет, я догадываюсь”. Он улыбнулся: “Конечно”.
6. Теория и практика. Собственно, вряд ли консультировал их по нашей отрасли какой-либо один авторитет, но все авторитеты, которым государственные и партийные органы доверяли, были одной школы — той, что господствовала в нашей науке. Возглавлял школу и, следовательно, всю науку Московский Академик. Коренастый, массивный, как глыба, с тяжелым лицом, он вздымался над нашей отраслью больше 30 лет и все это время давил всякое инакомыслие, искренне полагая, что делает благое дело. По его настоянию однажды несколько сотрудников провели сутки, вырезая мои тезисы из всего тиража сборника и замазывая мою фамилию в оглавлении. Потом, получив этот сборник, ученые из соцстран слали запросы о состоянии моего здоровья — они-то понимали, что значит фамилия, залитая черным. Но это была ложная тревога. Академик забежал вперед.
Безусловно талантливый человек, субъективно честный в науке — чего же еще желать от лидера? Но в его образовании были сильные пробелы — он не владел иностранными языками, плохо знал мировую научную литературу и придерживался сугубо консервативных устоев. Чем дальше, тем больше он терял чувство самоконтроля. Человек страстный, он увлекался собственными гипотезами, и для него они быстро превращались в факты. А гипотезы вырастали из пристрастий, в частности из патриотических чувств и национальной гордости, а ведь эти чувства способны затуманивать зрение. И то, что он страстно хотел доказать, превращалось в исходный пункт его рассуждений. Для него и volens nolens для всех. Как и во всех науках у нас, отрасль жила в режиме монополии.
По всем параметрам я не вписывался в эту систему. Я продолжал традицию моего покойного учителя — он противостоял, где мог, Московскому Академику. Но более всего Академика раздражали мои стремления разработать для нашей отрасли специальную теорию. Я потратил на это много сил. И добился в этом деле некоторых успехов, какого-то признания.
В библиотеку прибыл вузовский учебник одной из соцстран. В учебнике содержалась целая галерея портретов: пятьдесят ученых должны были представлять развитие нашей науки с XVI в. до современности. Полистав учебник, мой друг съязвил: “Твой портрет есть, а его портрета нет? Это тебе так не пройдет”. Другой добавил: “И в теоретическом сборнике (из той же страны) — я посмотрел указатель: на тебя полсотни ссылок, а на него — четыре. Такое не прощается”. Я посмеялся: “Бросьте, ребята. Он такой мелочи и не заметит”. И получил ответ: “Он не заметит — ему подсунут”. Друзья и в самом деле были убеждены, что все дело в личном соперничестве. Это, конечно, не так: статус, вес фигур был несоизмерим.
Отец и мать, врачи: Самуил Семенович и Ася Мойсеевна