Страница 6 из 86
— С ума сойти… — произнес кто-то изумленно.
Песталоцци положил ножик вместе с салом и хлебом и, приставив к уху ладонь, остановившимся взглядом уставился в пламя: пение исходило словно из жарких глубин костра.
Кто-то громко, счастливо расхохотался.
— Ну и чертова пичуга! — сказал, качая головой, Нэгели.
Снова послышался щебет. Теперь засмеялись все.
— А ну, Бернар, показывай! — крикнул вдруг Серафен и, вскочив, легко перепрыгнул через костер.
Коротышка сидел весь багровый от сдерживаемого смеха. Серафен нагнулся и сунул руку тому в карман. И вот на ладони его очутился черный овальный футляр из кожи, а в нем, в гнезде из белого бархата, красная лакированная коробочка, крышка которой пружинисто открывалась при нажатии на незаметную кнопку, и на свет божий выскакивала, хлопая крыльями и вертясь в разные стороны, крохотная, с ноготь, зеленая птичка; через две-три секунды желтый клювик ее открывался и торжествующие, заливистые рулады неслись в тишину ночи.
С недоверчивыми, просветленными лицами люди столпились вокруг Бернара. Конрад даже забыл про яйца; с ревнивой нежностью держал он в толстых пальцах хитроумный механизм, а когда пичуга принималась петь, нос его морщился, глаза увлажнялись, и он разражался растроганным, идущим от самого сердца, густым смехом. Десять — двадцать раз нажимал он на кнопку, и столько же раз повторялся этот по-детски раскованный, радостный смех.
— Заберите кто-нибудь у него, пока он не тронулся, — сказал Песталоцци.
— Покажи-ка!
— Дайте вон Лемонье, — сообразил кто-то. — Он не видел еще.
Плотник Лемонье, молчаливый, сухопарый человек лет пятидесяти, с острым, длинным носом, тихо лежал у огня. Перед наступлением темноты с ним случилось несчастье: попав ногой в щель между досками, он упал так неловко, что сломал себе ногу. Да еще, падая, головой ударился о кирпич, и теперь все лицо его было в кровоподтеках. Его положили к костру, завернув в два одеяла.
Конрад, все еще не выпуская шкатулку, нагнулся к больному. Глаза у того были закрыты.
— Вроде спит, — неуверенно сказал Конрад. — Разбудить его, что ли?
— Он, похоже, не спит, а сознание потерял, — мрачно подал голос Песталоцци.
Все молчали.
— И с чего бы ему терять сознание? — нерешительно спросил кто-то.
— От удовольствия, — буркнул Песталоцци, — что может полежать тут на свежем воздухе.
Лицо у плотника было неподвижным и белым; у носа, на левом виске, на подбородке чернели полоски засохшей крови.
— Эй, Лемонье! — позвал Конрад, осторожно тыча того пальцем в плечо.
— Все же надо было снести его вниз! — сказал Рюттлингер.
Рабочие в растерянности топтались возле незадачливого своего товарища.
— Как же это мы ничего не заметили? — задумчиво проговорил Нэгели. — А он-то — и словом не обмолвился, что ему плохо.
— От него слова лишнего и в хорошие времена не услышишь! — отозвался кто-то.
В наступившем молчании еще яснее слышался шум толпы, веселящейся и танцующей глубоко внизу. Граммофон, осипший уже, все играл свадебный марш из «Лоэнгрина». Но толпа заметно редела: глядя сверху, можно было заметить все больше щелей и прогалин меж скоплениями темных фигур.
— Все же надо бы как-то его спустить. Вдруг у него внутри что-то! — повторил Рюттлингер.
Конрад снова легонько толкнул Лемонье. Тот открыл глаза. Все смотрели ему в лицо и не знали, что спросить.
— Замерз? — наклонился к плотнику Серафен.
Тот не ответил.
Фернан опустился рядом с ним на колени, внимательно заглянул ему в глаза.
— Давай мы тебя домой отправим, Лемонье, — сказал он.
— Нет, — тихо, но отчетливо ответил плотник, — домой я не пойду!
Рабочие неловко молчали.
— Мы тебе еще не сказали: скоро, наверно, придется костер погасить, — продолжал Фернан. — Тогда ты не очень-то сможешь лежать здесь!
Лемонье затряс головой.
— У меня все в порядке, — прошептал он.
— А чего тогда теряешь сознание? — заорал Песталоцци.
Больной улыбнулся:
— А ты так и ходишь без башмака? Отдайте ему мой!
И он снова закрыл глаза.
— Больно ногу-то? — спросил Рюттлингер.
Рыжий гребень огня все заметнее припадал к кирпичам под усиливающимся ветром. Языки беспокойно метались, выбрасывая пригоршни красных и желтых искр; дым, недавно еще поднимавшийся ровным столбом, стал метаться, лохматиться.
— Ты за нас не тревожься, Лемонье, — снова начал Фернан. — Полицейскому, что под люком дежурит, мы так и скажем, что у нас тут несчастный случай. Не посмеют они этим воспользоваться!
— Ты уверен? — сказал кто-то сзади.
— В костер не подбрасывать больше? — спросил Нэгели.
Фернан все смотрел в лицо Лемонье. Тот открыл глаза.
— Зачем столько слов? — сказал он тихо. — Я остаюсь здесь!
Рабочие сели заканчивать ужин. Бернар все не мог наиграться с птичкой.
— Так что там все-таки за секрет с этим хлебом? — спросил Рюттлингер, повернувшись к огню спиной, чтоб использовать остатки тепла от костра.
Холод усиливался чуть ли не с каждой минутой; словно некая ледяная волна, спустившись с далеких гор, как раз в этот момент накатила на город. Граммофон внизу смолк, шум стихал, распадался на отдельные голоса. Толпа быстро рассеивалась.
— Вода! — сказал Фернан. — Вода тут почти так же важна, как мука…
— Все же я подброшу в огонь, — перебил его Нэгели. — Ветер пока еле дует!
— Вода — очень важная вещь, — продолжал Фернан. — В водопроводе она слишком жесткая, плохо смешивается с мукой. Или очень долго надо месить, пока вода не смягчится; с тебя семь потов сойдет, а она все не та, какая требуется. Жена у меня родник один знает: струйка — с палец, зато уж вода там, старина… прямо сливки!
— Где же этот родник? — спросил Рюттлингер.
Честное широкое лицо Фернана попыталось сложиться в лукавую ухмылку.
— Хо-хо, — сказал он, — чтоб ты тоже воду оттуда брал? Если выйти на Пре-Каталан, то по правую руку…
Утром не вышли на смену рабочие сахарного и консервного заводов; через час встал пивоваренный. Опустевшую к ночи площадь Серф утром снова заполнили люди; сюда стекались безработные со всего города. Крыши сначала не видно было в густом тумане. Не слышен был стук кирки и другой шум работы. Подъезды двух соседних домов охранялись, подняться наверх нельзя было, а с отдаленных крыш различить удавалось не больше, чем снизу, с площади. К восьми утра холод чуть-чуть отступил, вскоре начал редеть и туман. На площади вновь появились пожарники. От ночного веселья к утру не осталось и следа, люди топтались в снегу угрюмые, сникшие. Мороз достиг ночью двенадцати градусов. Костер на крыше, рассказывали очевидцы, погас к полуночи, но к четырем утра опять вспыхнул и горел часа два. Профсоюз древообделочников и строителей ночью оставил на площади наблюдателей, из-за мороза сменяемых каждые два часа; один наблюдатель стал было кричать рабочим на крыше, но полицейские пригрозили арестовать его за нарушение тишины, и узнать, как дела наверху, так и не удалось. В десять утра забастовали пятьсот рабочих Нефшательской суконной фабрики, самого крупного предприятия в городе. Из известковых карьеров, находящихся в часе пути от Г., прибыла в муниципалитет делегация, и, потратив час на переговоры, отправилась назад.
В одиннадцать на площади Серф появились полицмейстер и мэр Граубюндель. Было пасмурно. Небо в серых, холодных тучах с каждым часом все ниже опускалось над городом; туман, что недавно еще начал было рассеиваться, сгустился опять; день стоял тусклый, промозглый, безрадостный. На крыше были видны только балки да кучка не сожженного за ночь гонта; рабочие разбирали уже чердачные стены. Жильцов с пятого этажа пришлось выселить. Возле подъезда, в снегу, стояли две кровати, шкаф, стол.
— А с нами-то, господин Граубюндель, что будет? — спросила старушка с выбившимися из-под шерстяного платка седыми прядями, когда мэр, покачав головой, остановился перед пожитками. Старушка, мать выселенного рабочего-текстильщика, сидела, закутанная, на столе и с неунывающим видом качала ногами. — Уж другую квартиру-то мы, конечно, получим, — продолжала она, — мы насчет этого не сомневаемся, господин Граубюндель. Да вот только когда? Долго мне еще тут сидеть, на столе?