Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 86

— Молодцы, ребята! — вопил хриплым басом другой.

Люди громко смеялись от радости.

— Да, голыми руками их не возьмешь!

— Из гонта сложили костер!

— Дом бы не загорелся!

— Оставили полицейских с носом!

Какая-то женщина истерически хохотала в экстазе. Несколько ребятишек стали бить в ладоши, за ними захлопали взрослые, и скоро с засыпанной снегом площади в воздух взвился ураган аплодисментов, как на каком-нибудь праздничном представлении в опере. Черные тени на крыше изысканно кланялись, подсвеченные со спины красным светом костра. Над огнем поднимался тонкий черный столб дыма и таял в безветренном воздухе; за этим прозрачным, в слабо колышущихся складках занавесом скрылась висевшая прямо над крышей Большая Медведица. Хлопья сажи летели из поднебесья, пятная снежное одеяло зимы.

— Так держать, ребята! — взлетел из глубины мощный, как паровозный гудок, голос.

Снова послышались рукоплескания. Несмотря на мороз, в домах вокруг были распахнуты окна, и жильцы, надев пальто, шапки, высовывались наружу, опершись на подоконники. Везде в окнах горел свет, желтые пятна ламп и люстр словно усиливали освещение площади, на которой сегодня, будто в праздник, включены были все до единого электрические фонари.

В центре, у фонтана с фигурой Вильгельма Телля, люди пустились в пляс; сначала несколько девушек, взявшись за руки, запели и, повизгивая, хороводом закружились вокруг статуи, на голове которой лежал толстый снежный колпак, на плечах — горностаевый воротник. Вслед за девушками, обхватив друг друга за пояс, с топотом принялись кружиться студенты. Вскоре плясала вся площадь; народ пожилой и солидный, неодобрительно косившийся на легкомысленную молодежь, оттеснен был к домам и на соседние улицы. Громкий смех летел отовсюду. Под ногами поскрипывал снег. В чьем-то открытом окне на втором этаже завели граммофон; он стоял как раз напротив уличного фонаря, медный раструб сверкал и горел, как огромный золоченый охотничий рог. Граммофон играл то свадебный марш из «Лоэнгрина», то веберовский «Оберон»; других пластинок у владельца, видно, не было. Какой-то веселый и толстый официант, удравший по такому случаю из ресторана отеля «Серф», в одиночку плясал возле статуи Вильгельма Телля; «гоп-ля-ля, гоп-ля-ля», — выкрикивал он, выкидывая в стороны толстые ноги и прыгая так, что снежная пыль летела у него из-под ног. Пылавший на крыше костер окрашивал небо над площадью в сине-розовый цвет.

Шестнадцать рабочих на крыше тем временем собрались ужинать. Усевшись полукругом вокруг костра, разожженного на кирпичах разобранной печной трубы, и поставив между коленями рюкзаки, они молча доставали припасы. Все устали и проголодались. Пламя костра приятно грело лицо; спину же начинал пощипывать холод. Фернан, сидевший в середине полукруга, вытащил огромный сверток с швейцарским сыром; высвободившись из пропитанной жиром бумаги, сыр, испуская густой аромат, заблестел у огня крупными каплями маслянистого пота.

— Славный у тебя хлеб, — сказал Рюттлингер, ткнув большим пальцем в темный, пористый, упругий мякиш.

— Насчет хлеба у нас в семье строгий порядок, — ответил Фернан. — Готовый хлеб мы не покупаем, жена сама замешивает и печет.

— Хороший хлеб лучше всяких пирожных! — сказал Рюттлингер.

— Хватит нам гонта на ночь? — спросил кто-то.

— Хватит, пожалуй!

Хлеб Фернана пошел из рук в руки, каждый отрезал себе по солидному ломтю.

— Мы его из венгерской пшеничной муки печем пополам с ржаной, — сообщил Фернан, с гордостью принимая вернувшийся к нему огромный, четырехкилограммовый каравай. — Жена сама замешивает. Есть у нее один секрет!

— Что за секрет?

Фернан не спешил отвечать, тяжелой красной рукой любовно поглаживая хлеб и с тихой улыбкой глядя на окружающих.

— Ну? — не вытерпел кто-то.

— На еловой доске, наверно, надо его месить, — предположил Рюттлингер. — На свежевыструганной еловой доске.

— И квашню закрывать шерстяным платком, — добавил кто-то, — чтобы не простудилась!

— И еще плюнуть в тесто три раза, — проворчал Песталоцци. — Чего вы носитесь с этим дурацким хлебом!

Кто-то поднялся и, послюнив палец, выставил его вверх.

— Ветер от Малатре тянет. Правда, пока слабый, еле чувствуется.

— Еще вполне может усилиться!

— Тогда на что нам весь этот гонт, — отозвался Нэгели. — Придется костер загасить!

— По крайней мере, на завтра останется!

— Ты здесь и завтра еще ночевать хочешь, умник?





Серафен громко захохотал, на смуглом чистом лице его сверкнули белые зубы.

— Только этажом ниже! — сказал он. — А домой я так и так идти не могу, мать меня убьет на месте!

— Если ветер задует с севера, как минувшей ночью, костер надо будет гасить: не то раздует пламя, разнесет искры на соседние крыши. Тяжелая будет ночь, — размышлял Рюттлингер. Спина его от холода стала уже словно бы деревянной. — Ну, что там с этим тестом? — спросил он.

Бьющий в нос запах печеного сала поплыл вдруг над крышей, сминая чистые ароматы зимней ночи; кто-то громко заржал от восторга. Это угрюмый Песталоцци держал над огнем кусочек грудинки, насадив его на кончик ножа и время от времени давая горячему жиру стечь на ломоть хлеба. Фернан аккуратно резал сыр; Серафен вынул из алюминиевой коробки кус бело-желтого масла и несколько больших луковиц; из какого-то рюкзака выглянул кончик плоской, гибкой шварцвальдской охотничьей колбасы — и нескончаемо потянулся, будто лента из шляпы у фокусника; шелестела бумага; кто-то грел на углях молоко в консервной банке. Конрад выкладывал перед собой из газетного свертка крутые яйца. Брови его озабоченно взлетели на лоб.

— Все побились, — объявил он наконец сокрушенно.

— Покажи-ка! — состроив сочувственную гримасу, наклонился к нему Серафен — и, схватив вдруг одно из яиц, мгновенно очистил его и затолкал в рот. Слева еще одно яйцо взял Рюттлингер, потом с разных сторон сразу несколько рук протянулись к стремительно уменьшающейся пирамидке. — Просто есть невозможно, — заявил Серафен, уминая третье яйцо. Рот его был измазан желтком, словно клюв у молодого дрозда.

Кто-то длинно присвистнул, подыгрывая ему.

— Да, без соли и без горчицы — прямо в рот нельзя взять!

На рюкзаке оставалось всего два-три яйца.

— Ты чего не ешь, Конрад? — тихо спросил Фернан, и на широком лице его мелькнула еле заметно ухмылка.

Конрад молча глядел перед собой, потом сгреб в ладонь оставшиеся яйца, раздавил их одним движением, так что между пальцами проступила желтоватая масса, и, широко размахнувшись, швырнул их на улицу.

— Скотина!

Нэгели подбросил в огонь новую порцию топлива. Ввысь фонтаном взлетело золотое облако искр.

— Потише-ка, братец! — сказал Фернан.

На минуту все замолкли, следя за неровным полетом искр. С улицы вдруг донесся взрыв смеха и крики. Протяжные жалобы граммофона замолкли.

Конрад громко, с тоской и отчаянием, рассмеялся.

— Благодарят за яйца, — сказал он и стукнул себя кулаком по колену. — Чтоб он сгинул, весь этот подлый, ненасытный мир!

— Внизу градусов на пять, поди, теплее.

— Эх, надо было немного вина захватить!

— Да еще вскипятить бы его! — кто-то даже прищелкнул пальцами, ощутив во рту пряный вкус горячего вина.

— В чем бы ты его вскипятил-то?

— А нашел бы в чем. В собственном животе, например!

— Что там все-таки за секрет с этим хлебом? — вспомнил, двигая челюстями, Рюттлингер.

Фернан сразу же повернулся к нему, глаза его загорелись. На другом конце полукруга двое рабочих помоложе весело переглянулись. Один из них, зять Фернана, с бородой, светловолосый, плечистый, со слегка приплюснутым носом и серо-голубыми глазами, прикрыл ладонью ухмылку.

— Погляди-ка на старого мерина: прямо светится весь, когда про хлеб свой рассказывает!

Второй добродушно улыбался.

— В самом деле, как насчет хлеба? — крикнул он.

В этот миг неожиданный звук возник в зимней, холодной ночи: звонкий, радостный птичий щебет. Люди, ошеломленные, онемели. Песня смолкла, но через минуту, словно Феникс, вновь ожила в шипенье и треске костра; мелодичные, чистые трели звучали столь дерзко и независимо, что рабочие невольно заулыбались.