Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 213 из 218



Профессор не улыбнулся ей в ответ. — Да.

— Но зачем? — засмеялась Юли. — Чтоб и вам можно было обманывать меня?

— Нет, — мрачно хмурясь, ответил профессор. — Затем, что это нужно тебе самой.

— Мне не нужно, — возразила Юли.

Профессор встал, подошел к окну, выглянул на улицу. Доверчивость Юли так его угнетала, что только спиной и можно было выдержать ее.

— Твое утверждение основано на совершенно ложном представлении о потребностях человеческой природы, как и другое твое заблуждение, что человеку следует быть последовательным. Жизнь была бы невыносима, если бы мы из самозащиты не лгали самим себе и другим, на что, само собой разумеется, в первую очередь имеют право те, кто лично или социально слабее.

— Я не слабая, — сказала Юли.

Профессор пожал плечами. — Продолжаю… Если я приму твое утверждение, что ложь для тебя непривлекательна и нежелательна, тогда меня удивляет твое желание все-таки быть последовательной. Последовательность волей-неволей принуждает ко лжи, в противоположность непоследовательности, допускающей гораздо больше искренности. Природа, чтобы оставаться естественной, обращается то к одному, то к другому.

Лицо Юли вдруг стало серьезно. — Не понимаю, к чему вы ведете, Зени, — сказала она. — Как разделяете в природе естественное и неестественное! Ведь для этого вам нужно было бы познать цели природы. Но и не это главное!

Профессор как будто не слушал, во всяком случае, не ответил. И только долго спустя спросил, не оборачиваясь: — Так что же главное?

— Я думаю, — робко заговорила Юли, — что, судя о человеке, нельзя отправляться исключительно от природы. Человек сознательно формирует себя, не то что природа. Я думаю, такие слова, как «последовательный», «лживый» или «капризный», применимы только к человеку и нельзя их переносить на что-то иное.

— Как бы не так! — сказал профессор от окна. — Так называемые законы природы основаны на том, что природа последовательна, а значит, всякое отклонение от них, исключение являются непоследовательностью природы, ее капризом или обманом. Но все вместе не доказывает, разумеется, ничего иного, кроме роковой несостоятельности человеческого разума.

Юли смотрела на широкую, напряженную и беззащитную спину профессора.

— Правильно, Зени… Наверное, вы правы. Я протестую всего-навсего против того, чтобы от меня вы требовали лишь столько, сколько требуете от природы. Человек больше природы.

— Или меньше, — сказал профессор хмуро. — Поскольку не знает даже того, чего он, собственно, хочет.

— Я знаю, — сказала Юли просто.

Профессор молчал. Девушка снова взглянула на его неподвижную спину, и на сердце у нее стало тяжело; она хотела только умиротворить, развеять, развеселить профессора, а вместо этого их опять увлекало туда же, куда рано или поздно сворачивали все их разговоры последних недель — в водоворот мучительных противоречий. Из каждого слова профессора биением сердца звучал упрек, не слышать его и не ответить было невозможно. Но чуть позже ставшее вдруг чутким ухо Юли различило в его словах еще и другой, прежде ею не слышанный звук, напоминавший зубовный скрежет. Она прислушалась, но не поняла. И ничего не заподозрила до конца этого длинного, последнего их разговора, который, кружа среди разных тем, шел все время о них самих и, на что бы ни обращался, всякий раз опять возвращался назад, к ним. Необычное поведение профессора, его резкость, изменившая даже привычную манеру речи, проявлявшая себя в незнакомых Юли мимике, жестах, тщетно настораживала — Юли не могла понять главного смысла, и неожиданное откровение в конце разговора прозвучало для нее ошеломляюще, как удар по голове. Без раздумий, мгновенно она решила, что порывает со своим возлюбленным раз и навсегда, и потом ни разу не пожалела об этом, молча терпела раздирающую, почти невыносимую боль, молча, собственными силами справилась с нею, но та минута, когда она узнала, что профессор ей изменил, шипящим тавром палила ей душу и не изгладилась до конца жизни. Она не стала от этого трусливей или скупее, не утратила жизнерадостности, веры в себя, но, словно эхо, которое звучит чаще и дольше, чем самый зов, воспоминание продолжало отдаваться в ней болью до глубокой старости. Она извлекла из всего этого единственный осязаемый вывод, который в четырех стенах тюремной камеры постепенно сгустился до слепой веры и никогда уже не забывался: что партии она может довериться больше, чем самой себе.

— Так зачем же мне быть капризной, Зени? — спросила она.

Профессор по-прежнему стоял к ней спиной. — Настаиваю на моей терминологии. Чтобы быть естественней.

— Когда я не была естественна? — спросила Юли, и горло ее пересохло от волнения.

— Всегда, — отрезал профессор.

— Всегда?

— Вношу поправку… За исключением первых месяцев. Но с тех пор как стала читать мне лекции ради какой-то весьма благородной, но ничего общего с нашей любовью не имеющей цели, с этих пор ты играешь роль.



Девушка невольно бросила вопрошающий взгляд в спину профессора.

— Неправда, Зени, — выговорила она тихо, глубоким грудным голосом, так сгустившимся под давлением гнева, что профессор тяжестью ощутил его на затылке.

— Неправда? — переспросил он насмешливо. — А разве естественно с моим денежным мешком за спиной ужинать в грязных кафетериях, потому что там кофе на сорок филлеров дешевле? Естественно не садиться со мной в машину и заставлять меня тоже ездить трамваем? Естественно голодать, жить в холодной конуре, ходить в заштопанных чулках и отвергать самую малую, самую законную помощь, которая полагается женщине от того, кто делит с нею постель? Естественно отказываться от всех и всяких наслаждений жизни, от радости, испытываемой каждым нормальным человеком, когда он получает подарок? Не хочу продолжать.

— Почему вы не повернетесь ко мне, Зени? — спросила Юли.

— Глаз твоих боюсь, — сказал профессор. — Не выношу плачущих женщин.

Юли проглотила слезы. — Я не буду плакать.

— Есть в тебе какая-то непреклонность, — с раздражением продолжал профессор, — которая лишает тебя женственности, меня же — моего мужского начала, и принуждает обоих фальшивить. Эта непреклонность служит не любви твоей, потому что такое бы я понял, более того, даже одобрил бы, вероятно, но она служит иной цели, до которой лично мне нет никакого дела.

— Вы смело можете обернуться, — сказала Юли. — Я не плачу.

Профессор повернулся, подошел к своему столу, но не взглянул на девушку, которая, выпрямившись и вскинув голову, сидела на диване, рядом с кровавым пятном.

— Ты самолюбива, как человек, знающий, чего он хочет, — продолжал он сердито. — Но, повторяю, эту целеустремленность я оценил бы лишь в том случае, если бы она направлена была на служение твоим потребностям, то есть в данном случае на меня. Будь это так, ты оставалась бы естественной.

Девушка вдруг резко побледнела. — Зени, — сказала она, и ее голос сорвался, — вы меня уже не любите.

Профессор взглянул на нее, проглотил ком в горле.

— Спрашиваешь или утверждаешь?

— Не знаю, — опуская голову, проговорила Юли.

Тишина надвинулась так плотно, что стал слышен уличный шум под окном.

— Если вам не нравится, как я мыслю, значит, вы меня не любите. Я спрашиваю себя только, почему вы так отдалились от меня.

— От тебя нет, — сказал профессор. — От роли, которую ты себе придумала.

— Я и мои взгляды — одно, — тихо произнесла Юли.

— Не думаю, — проворчал профессор, уставясь на ее маленькие стоптанные туфли. — Твои взгляды только дополняют тебя, и, к сожалению, ты жаждешь меня тоже ими дополнить. Но главная беда не в том, что ты хочешь совершить насилие надо мной. Ты над собой совершаешь насилие!

— Если кто-то живет, подчиняясь дисциплине, это не насилие, — сказала Юли.

Профессор глубоко вздохнул, словно человек, после долгого, изнурительного пути наконец-то достигший цели.

— Вот и приехали! — сказал он, обеими белыми руками потирая лоб. Его указательный палец давно уже нервно подергивался, что в напряженные минуты предупреждало обычно о полной душевной неразберихе. — Дисциплина, сударыня, самое бесчеловечное изобретение человека, — заговорил он вдруг резким, срывающимся голосом. — Благоволите заметить, во имя дисциплины люди за один год совершают в десять раз больше преступлений против своих ближних, в десять раз больше убийств, обманов, растления душ и грубого насилия, в десять раз больше гадостей и подлостей, чем за целое столетие принесла бы вреда естественная недисциплинированность. Благоволите оглянуться вокруг: это дисциплина ввергла страну в ее нынешнее состояние, в нищету, рабство, болезни, дисциплина же отдала ее в руки господина Хорти и презренных его сотоварищей, а завтра та же дисциплина выдаст Гитлеру, если он ненароком обратит свое внимание на ее жир и кожу и кости. Границы естественной недисциплинированности, сударыня, определяются взаимными потребностями, границы же дисциплины — только милосердием, коего не существует. Венгрия стоит сейчас на краю могилы и благодарить за это должна дисциплину.