Страница 31 из 41
Отлично маскировала антенну рации крона дерева.
Есть провал у телеграфного столба, — вспомнил Семен. — Антенну можно прикрепить к столбу, будет незаметна и там... Как вот только перебраться?
По катакомбам в обход было далеко. Поверху — близко, но лучи прожекторов полосовали степь во всех направлениях. Каждый «заподозренный» куст солдаты буквально скашивали пулеметными очередями — не проскочить, кажется, и мыши.
Близко к столбу подходило русло замерзшего ручья. От акации к ручью спускалась извилистая промоина. Но ползти с рацией и катушкой кабеля по неглубокой канавке, под ослепительным светом прожекторов — не безумие ли это, не безрассудный ли риск?!
Долго наблюдал за лучами прожекторов Семен Неизвестный и заметил, что высвеченные прожектором берега ручья сливаются, русло скрадывается. А тени от кустов и холмиков перемещаются в движущихея световых полосах. Значит, можно ползти даже под лучом — в движении теней это не будет заметно. Если и был риск, на него следовало пойти. Бадаев согласился с радистом.
По промоине доползли до ручья. Расчет оправдался: чем ярче высвечивались берега ручья, тем затемненнее становилось его русло. Добрались до столба. Быстро, сноровисто привязал Семен к столбу антенну и вдруг резко дернулся.
— Ранило? — встревожился Бадаев.
— Ерунда, — не сразу ответил Семен. — Терновник колючий, бес его возьми!
Подключили рацию. Опять полетели в эфир «точки», «тире». Заметались по степи камуфлированные автобусы — в эфире та же неразбериха: три-четыре сигнала прослушиваются при правом вращении антенны, три-четыре — при левом.
Окончательно вышел из себя генерал:
— Вспорю катакомбы снарядами!
В полдень к Усатову и Нерубайскому подтянули пушки. Начали обстрел входов в катакомбы. Но первые же выстрелы показали нелепость затеи: штольни не вспарывались, а обваливались.
Генерал вызвал химроту:
— Задушить партизан газами!
Развороченные входы, въезды штолен принялись восстанавливать, закладывать ракушечником, бетонировать.
Семьдесят два часа трещали пулеметы, автоматы, грохотали пушки, рвались фугасы, и вдруг — тишина. Жандармы, солдаты уже не с пулеметами, не с автоматами в руках, а с мастерками каменщиков, с носилками — таскают грунт, мешают цемент, воздвигают стены, местами даже двойные, вешают между стенами аккуратные деревянные ящички. Землю у выходов ровняют, посыпают золой. Сгружают с машин шланги, компрессоры, ярко-красные баллоны. Совсем такие, какие стоят обычно у продавщиц Газированной воды. Со стороны можно было подумать: оборудуют новый курорт — ведь рядом хаджибейские грязи. Но готовилось другое: гигантская душегубка, склеп для живых. Четыреста въездов и провалов замуровали оккупанты.
Трудились и в катакомбах. Люди, отбивавшиеся от карателей трое суток, с серыми от сырости и духоты подземелья лицами, с запавшими от бессонных ночей глазами, молчаливые, угрюмые, таскали мешки с землей, закладывали, засыпали штреки, оставляя лишь отводы для газа.
Замуровав все щели, фашисты принялись накачивать в катакомбы желтовато-зеленый газ. Он был тяжелее воздуха и сползал вниз, бесшумно клубясь, извиваясь, как чудовищный удав. Люди спешили отгородиться от чудовища землей, камнями, мокрыми одеялами — влажные, они почти не пропускали газ.
Только один не принимал уже участия ни в чем.
Его положили в штабе на каменном столе — в морском кителе, форменной фуражке. В изголовье — боевое знамя отряда, колеблющиеся красные языки факелов. Спокойное, задумчиво-умиротворенное лицо — будто спит человек и видит во сне самое для него заветное: то приветливое и ласковое, то богатырски вздыхающее, суровое море. Всего три дня назад, на железной дороге, прослушивая с помощью болта рельсы, он невольно вспомнил свой «Красный Профинтерн», вечно гремевшие машинные отсеки, каюту, мерно покачивающуюся подвесную койку, портрет девушки на потолке — именно на потолке — так он был перед глазами всегда, в любую качку.
В дни эвакуации Одессы им обоим предложили остаться в катакомбах. «Отправимся, Галя, в подземный рейс», — шутил он. И вот она сидит у холодного каменного стола, холодом камня сковало и черты дорогого ей человека. Всматривается в них и не верит, не может поверить, что больше никогда не разомкнутся насмешливые губы, не засветятся улыбкой доверчивые глаза. Счастье казалось таким огромным — шальная пуля оборвала его, как тончайшую паутинку. Ивану из «подземного рейса» уже не вернуться.
Жмется к женщине четырехлетний Мишутка — на базе они остались втроем: он, тетя Галя и дядя Ваня. Не совсем еще понимает Миша, почему дядя Ваня должен так долго, так страшно спать. Почему даже самый главный, самый спокойный в катакомбах дядя Бадаев, и тот, глядя на мирно спавшего дядю Ваню, кусал губы. Потом положил на скрещенные руки его свою руку и сказал: «Похороним тебя, если останемся живы, под солнцем. Фашистам отомстим!»
Помнил еще Мишутка, каким ярким и огромным бывает солнце, особенно по утрам. Но как подымут туда тяжеленный каменный стол с горящими факелами и знаменем, с заснувшим почему-то «навсегда» дядей Ваней? Многое было для малыша непонятным. Но что фашисты звери и притом самые страшные, он понял. Иначе стали бы разве отгораживаться от них каменными завалами, завешиваться мокрыми одеялами?..
Шли четвертые сутки осады. Неожиданно компрессоры стихли — видимо, каратели израсходовали заготовленные баллоны. Паузой нужно было воспользоваться, передать в Москву хотя бы главное. В Нерубайском или Усатове выставить антенну было уже невозможно, только у Фоминой балки оставались еще незамурованные щели.
Семен Неизвестный впервые за три дня прилег. Второй радист — Глушко — лежал больной.
Владимир подошел к спавшему Семену — как-то неестественно откинута правая нога, снят сапог, из-под брюк выбился окровавленный бинт. Тихо простонав, Семен заворочался, видно, от боли проснулся.
— Что это? — спросил его Бадаев. — Почему забинтован?
— Кусанула шальная.
— Когда?
— Да в ту ночь еще, у телеграфного столба.
«Терновник», — вспомнил Бадаев.
— Как же теперь?
— Руки целы... Рацию только пусть кто-нибудь дотащит до места.
Идти с Семеном на радиосвязь вызвался Мурзовский. Теперь это было еще опаснее, чем в ту ночь после взрыва спецэшелона, — каратели пригнали во степь третий пеленгатор, установили еще несколько прожекторов. Для огневой поддержки пришлось послать отделение Петренко.
С рассветом вся группа вернулась в лагерь. Мурзовский — без ремня, без оружия...
— Что случилось?!
Оказалось, что перед выходом Мурзовский «для смелости» изрядно выпил и в степи начал ухарствовать — вылез из щели, кинулся очертя голову с антенной к оврагу. Семен нагнал его, прижал к земле. Но при обратных перебежках подвела Сему раненая нога — попал под пулеметную очередь.
Его внесли на окровавленной шинели. Он еще стонал. Отыскал глазами среди склонившихся над ним людей Бадаева, силясь что-то сказать, приподнял голову и тут же запрокинул ее, словно тряхнул слипшимися от крови волосами.
В гнетущей тишине слышны были лишь потрескивание дымных факелов да капель в гулком черном зеве колодца.
Заплетающейся, шаткой походкой Мурзовский подошел к Бадаеву, рванул на груди гимнастерку:
— Стреляй!
Никто не шевельнулся.
— Стреляй... или застрелюсь сам! — истерически выкрикнул Петр.
Бадаев молча вынул из кобуры и протянул Петру свой незаряженный пистолет. Тот схватил пистолет, поднес к виску, обвел всех мутным взглядом. Никто не бросился к нему, никто не попытался остановить. Только капель, гулкая, жуткая...
Мурзовский стоял неподвижно, у него как в ознобе стучали зубы. Пистолет выпал из руки.
Кто-то поднял его, положил на стол.
— Под арест! — тихо распорядился Бадаев.
От выхода сообщили: каратели вновь принялись качать компрессорами газ. К ноге Бадаева испуганно прижался Мишутка. Владимир подозвал завхоза лагеря: