Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 41



Суворов, Маркелов, Молодцов, Почаев скинули с себя все, до маек. Сохли губы, сохло во рту. Лица лоснятся от черной угольной пыли, белеют только зубы...

— Шевелись, братва! — поторапливал своих вагонщиков Суворов. — Ноне подзаработаем!

Не хватило крепежных стоек. Суворов подозвал Тишина:

— Лезь, Тимоха, через сбойку наверх. Брошенные забои там. Остался, может, заготовленный кругляк — скинешь.

Смена подходила к концу, решили остаться на пересменок — не часто бывает такая жила.

Уголь давил, шел сам... И вдруг по штреку прокатилось страшное слово:

— Во-о-да-а!

Забулькали, зарокотали по уступам, разбухая на глазах, мутные потоки прорвавшихся грунтовых вод. Плавилась, текла глина. Трещали крепи.

Суворов подпер плечом накренившуюся стойку.

— Бегите!

— А ты?

— Не впервой, выберусь!

— Может, подмочь? — растерянно топтался перед забойщиком новенький вагонщик.

— Беги! — крикнул Суворов. — Прихлопнет как мышь.

Ребята выбрались в штольню. Прыжком хотел выскочить из-под нависшей кровли Суворов — соскользнула с плеча накренившаяся стойка, притиснула к выступу левую руку. Попробовал высвободиться — не тут-то было. Не оттолкнуть крепежный стояк. Трещит крепь. Немеет придавленная рука. И вдруг ее словно пронзило чем-то раскаленным — от резкой боли у Суворова потемнело в глазах.

Набухает, наваливается рыжим чудовищем глинистая кровля... Что делать? У ног — брошенная кем-то штыковая лопата. «Или рука — или жизнь!» Суворов с трудом нагнулся, поднял лопату. Она острая, недавно точенная, надо только сильнее ударить. Слышал же он, что волки отгрызают попавшую в капкан лапу. А его с детства дразнили медведем. Вот и отгрызет медведь свою лапу...

Кто-то вдруг метнулся в забой, вцепился в черенок лопаты.

Молодцов — вот кто пришел на выручку. Рванул, что было сил, стойку на себя. Высвободил сломанную руку Суворов, но не слушаются ноги, не может сдвинуться с места.

— Наваливайся на меня! — кричит Молодцов.

— Не дотащишь!

— Дотащу!

Взвалил Владимир здоровяка себе на спину.

Ноги засасывает грязь. Не хватает воздуха. Липкий, холодный пот струится по всему телу. Скользкими, словно намыленные, стали руки. Но останавливаться нельзя, гибелью грозит каждая секунда промедления.

Впереди ухнул обвал. Как эхо, прогрохотало сзади. Неужели все?!.

Курапов очнулся от тяжелого хмельного сна. У постели жена, сын — не видел своего батю таким еще ни разу.

Поправила женщина неловко запрокинувшуюся голову мужа, съехавшее со лба мокрое полотенце, сказала тихо:

— Ничего! Проживем...

— Все, стало быть, уже знаешь?

Ничего не ответила, повторила:

— Проживем...

— Попить бы!

— У Михеевны рассольчику попрошу!

Шлепая рваными галошами, ушла.

Попробовал Курапов подняться — нестерпимо болит голова. Дрожит, расплывается за окном огненное пятно закатного солнца, пляшет на стене радужная карусель. Закрыл глаза — все равно мельтешат радуги, шумит в ушах...

На улице завыла вдруг сирена... Крики, топот... Сигналит пожарная машина...



Вытянулось в испуге лицо сына:

— Папка, на вашей шахте что-то!

Что могло произойти на шахте, теперь уже не на его шахте? Уж не помпа ли?

Как ветром, смело Курапова с кровати. В чем был, босиком, без рубахи, кинулся к проходной. Протиснулся кое-как через толпу. Вздрогнула набитая до отказа клеть, и гам толпы взмыл вверх. Внизу грохот, обрывки чьих-то фраз:

— Помойную прорвало... Говорят, над седьмым...

— Помойная над штреком? Не ерунди!

Грохочут обвалы, трещат, словно пылая в костре, крепи. Спасатели бегут к седьмому штреку.

— Через восьмой вызволять нужно, — кричит им Курапов, — через восьмой!

Прямого выхода из седьмого штрека в коренной уже не было. Молодцов подтащил Суворова к заходке, но и она заплыла грязью.

— Выбирайся, парень, один‚ — прохрипел Суворов.

— А ты?

— Пожил, будет!

— Дать, может, лопату — оттяпаешь заодно и дурную голову?

— Не выйти нам!

— Выйдем!

Владимир принялся разгребать грязь руками. Все труднее дышать, в ушах гул, темнеет в глазах. Газ. Полыхнуло и потухло в лампе пламя, словно улетело, оставив вокруг глухую, давящую темноту. Такая концентрация газа смертельна.

У заходки был сточный колодец, прикрытый горбылями. Надо найти, открыть. Газ тяжелее воздуха, стечет вниз. Суворов обессилевает, впадает в беспамятство. Владимир тормошит его, бьет по щекам — только бы не уснул.

Где же колодец?! Нащупал, наконец, Владимир горбыли, расшвырял их. Стало легче дышать. Вдруг вспомнил: Тишин наверху. Зальет сбойку водой — не выбраться тогда парню. Отыскал на ощупь лопату, поднялся с ней по сбойке в заброшенный штрек. Снова шибануло газом. Откуда-то сбоку доносился шум, глухие голоса, скрежет лопат. Владимир хотел крикнуть, но газ сделал уже свое дело: закружилась голова, голоса, шум стали вдруг удаляться... Вон они будто летят следом за пламенем лампы... Чернота, звенящая, гулкая чернота обволокла Владимира со всех сторон, как вязкая тина...

Только наверху, у клетей, пришел Молодцов в себя. Глаза резануло светом. Плач, крики. Машина с красным крестом. Носилки. Их много, целый ряд. Ведут прихрамывающего Тишина. Кого-то кладут на подводу — этот уже мертв. Кто? Маркелов?! Эх, Сема, Сема... Владимир будто услышал его неторопливый, рассудительный голос: «Который лодырь или залить за воротник любит, того, конечно, в расчет не брать».

Рядом у носилок плачет женщина, испуганно жмется к ней беловолосый мальчишка. «Папка! Папка!» Страшен умирающий отец: лилово-серое лицо, из уголков рта будто выползают красные змейки.

В старом, выстроенном еще до революции бараке размещалась шахтерская больница. Дощатые, выбеленные известью стены, скрипучий пол, почерневшие рамы, зашарпанные, исковырянные гвоздями двери. Странно выглядели на них сверкающие свежей эмалью таблички: «Приемный покой», «Процедурная», «Операционная».

Состарившийся вместе с больницей врач не первый год уже обивал пороги рудоуправления, требуя переоборудовать больничное помещение, но добился пока лишь смены старых табличек.

Каморки, где помещались кое-как две-три койки и тумбочка, именовались палатами. В одну из таких палат, значившуюся как хирургическая, поместили Суворова. В вылинявшем байковом халате, с забинтованной рукой — лапищей, он еще определеннее походил на медведя.

Палата, в которой лежал Молодцов, считалась терапевтической. Хирургическим больным заходить в нее не разрешалось. Но разве сладить сиделке Насте с таким здоровяком, как Суворов! Примется дубасить увальня кулаками по спине, а он только усмехается. Торчит целый день подле Молодцова — и все тут.

В больнице полно посетителей. Не пустит строгая Настя в палаты — топчутся у окон.

Не заходил только Михаил — рассказывали: отпросился в отпуск, уехал в Кратово, вернется через две пятидневки. Приехал раньше, явился в больницу в щеголеватом костюме, с портфелем — устроился в рудоуправлении.

— А с шахтой как же? — спросил его Владимир. — В заявлении писал: «Место комсомольца на передовой трудфронта». Дезертируешь, выходит, с передовой-то?!

— Не дезертирую, а перехожу на другую работу, — обиделся Михаил. — Ладно, — махнул примирительно рукой, — сейчас ты закроешь глаза, а откроешь их по моей команде. Только раньше подойди к окну!

— Что за цирк?

— Ну закрой же глаза! И подойди к окну, — интригующе просил Михаил. — Ближе, ближе!

— Выдавлю носом стекло!

— Не выдавишь... А теперь гляди!

За морозным стеклом угадывались чьи-то смеющиеся лица. Владимир вгляделся и не поверил: Тоня и Костя. С чего бы это?

— Выездное бюро кратовской ячейки, — гордо объявил Михаил. — Понимаешь, канун Нового года, а ты в больнице... Ну и махнули. — Оглядел тесную палату: — Где вот только нам... Неплохо бы соорудить нечто подобное столу...