Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 41



— Ответ тот же: они коммунары — самые, надо полагать, сознательные. У государства денежные затруднения. Кто же, если не коммунары, поможет государству?

— Нам нечего есть, два червонца на всех! — выкрикнул Михаил.

— Сила коммуны в коллективизме, — ответил, не поворачивая головы, инженер. — Нет денег — есть у кого-то лишние вещи...

— Уж не продать ли штаны? — горячился Почаев. — Ребята, да он же издевается над нами!

— Слушаю ваш третий вопрос, — поторопил Владимира инженер, с трудом скрывая беспокойство.

— Теперь это уже не вопрос, а требование, — отчеканил Молодцов.

— Требование?! Какое же?

— Извиниться перед ребятами за оскорбление звания коммунара — раз! Выдать достаточный для пропитания коммуны аванс — два! Не мешать нашему отдыху — три!

— Последнее выполню с удовольствием, — бросил в ответ инженер и двинулся к выходу.

Но не проронивший за все время ни слова хмурый Суворов преградил ему дорогу.

Несколько секунд все молчали.

— Хорошо, — процедил сквозь зубы инженер, — требования коммуны будут удовлетворены, но при условии стопроцентного выхода на работу.

Суворов отошел от дверей.

Как только стихли шаги управленцев, комната взорвалась смехом. Ребята остаются ребятами, если им и по двадцать. Сразу же у всех поднялось настроение, началась возня. Потом принялись трясти корзины, обшарили тумбочки. Нашлись сухари, черствые булки, вывалявшиеся в махорке куски сахара — новый повод для смеха:

— Крепче будет заварка!

Вскипятили чай, напились. Завели будильник, улеглись спать. Вынул Володя залежавшееся в тумбочке письмо домой. Надо бы закончить, да смыкаются отяжелевшие от усталости веки.

Подошел лежавший весь вечер на кровати вагонщик Тишин. Все спорили, горячились, а он притворялся спящим. Парень — себе на уме. В коммуну не вступил. Каждую субботу получал посылки, прятал — единственная в комнате тумбочка оставалась еще под замком. Ее так и прозвали: «единоличный сектор». Поесть парень любил. Вот и сейчас подсел к Молодцову с куском сала — режет, ест с ножа. Протянул кусочек:

— Хочешь?

Владимир отказался.

Хмыкнул Тишин смущенно, съел отрезанный ломтик сала сам, сказал:

— Смотрю вот на тебя — дельным бы в деревне хозяином был... Хватка крепкая... А затеял коммунию какую-то! Бездельникам да лодырям в коммунии только и житье!

— Слушай, ты! — возмутился Володя. — Будешь тут еще и агитировать против коммуны? Замахал руками Тишин:

— Скажет тоже! Ни против чего я не агитирую... О хозяйстве говорю... Хозяйствовать люблю.

— Ну и хозяйствовал бы. Чего на рудник принесло?

— Да батя все... Надо, говорит, чтобы в семье рабочий человек был. Понимаешь?

— Зачем?

Огляделся Тишин, шепнул Молодцову на ухо:

— Не раскулачивают таких. — И вдруг испугался своей откровенности. — Только смотри! Я как на духу. — Помолчал, добавил: — Располагаешь... сам не знаю, чем... Салом вот брезгуешь. Есть хочешь, а не берешь. Сторониться бы тебя, ан нет... Располагаешь...

— Чудной ты, Тишин, — нахмурился Молодцов. — Один, с замками своими. Жалко тебя. Не может человек в одиночку. Трудно будет тебе, Тишин. Приставай, пока не поздно, к пролетарскому берегу...



— Кабы он у вас кисельным был, берег-то, а реки — молочными. А то голь да вша, в кармане ни шиша! — опять заговорил Тишин явно с чужого голоса.

Достал ситцевый кисет, скрутил цигарку, спросил Владимира:

— Табачку-то запас?

— Это еще зачем?

— Да говорят-поговаривают, — прищурил хитро глаза. — Про вредителев слыхал? Спорили, шумели вы тут, а по радио объявили: передадут в половине одиннадцатого про все их дела...

Глянул Володя на часы, надел наушники. Действительно: начали через несколько минут передавать обвинительное заключение по делу так называемой «Промпартии». Эта контрреволюционная организация, занимавшаяся вредительством в промышленности, сблокировалась с парижским белоэмигрантским союзом русских промышленников, с кулацко-эсеровским охвостьем внутри страны, получала помощь от Англии и Франции.

Еще в мировую войну французский президент Пуанкаре снискал себе зловещую кличку: «Пуанкаре — война». Володя помнил, как жгли на пионерских кострах символ войны — одетое во фрак и цилиндр чучело. Его делали похожим на Пуанкаре.

Обвинительное заключение по делу «Промпартии» вскрывало факты «тайной войны» — еще более гнусной, чем открытая. Вредители из Госплана закупали угледробильные мельницы французской фирмы «Резо-мотор». Фирма прославленная — кто будет против оснащения электростанций новейшим оборудованием и кому придет в голову, что известные всему миру мельницы непригодны для подмосковных углей, что содержащиеся в подмосковном угле крошечные крупицы колчедана сведут на нет и механизацию электростанций, и энтузиазм тысячной армии шахтеров.

Каждые сто пятьдесят часов выходили из строя мельницы — и поди докопайся до причины, если незначительные примеси в составе углей исследовательским лабораториям разрешено было не указывать...

Чуть ли не во все отрасли промышленности проникло ядовитое жало вредительства.

Десять дней длился процесс.

Сообщения коллегии ОГПУ с волнением читали в газетах, слушали по радио. С подозрением стали посматривать шахтеры Бобрик-Донского и на некоторых своих управленцев.

«Комсомольская правда» опубликовала статью, в которой было подсчитано, во что обошлась шахте семь-бис бесхозяйственность руководителей рудоуправления. Два месяца велось расследование. Десятника Курапова за скандальную историю с рельсами уволили. Собрали по поводу статьи производственную летучку. Открыл ее главный инженер.

— Показуха, обман — то же вредительство! — гневно заявил он. — Обманщикам среди нас не место!

Неподвижным взглядом смотрел уволенный десятник на пылкого оратора. Обсудили статью, разошлись... В проходной Куранова попросили оставить пропуск. Сорок лет катали визгливые клети Курапова вверх-вниз, вверх-вниз. И вот навсегда захлопнулась для него решетка проходной.

Сорок лет... Березовая рощица над шахтой то шумела зеленой листвой, то кудрявилась на морозе инеем, а в огороженной горбылями нарядной день и ночь мигали задыхавшиеся от недостатка кислорода шахтерские лампы. Сорок лет — и все перечеркнуто..

Как в полусне, вышел Курапов на улицу. У поселка его нагнал зять.

— Зайдем, пропустим по одной — полегчает!

Зашли в пивную. Не пил Курапов больше стопки никогда, а тут с горя опрокинул стакан. Поплыли в облаках дыма грязные стены пивной...

Выгнали... Он ли не служил им? Хоть с той же помойной... Оказалась ведь прямо над седьмым штреком. Промоет вода кровлю — и беда. Сказал главному — тот аж побелел: «Ошибка в проектировании получилась... Ты, Курапов, молчи... Помпу поставим». Вот уже вторую неделю день и ночь качает воду из помойной помпа, а рукава брезентовые, старые — долго ль старому рукаву прохудиться... Человека для присмотра выделить не позволили — никакой чтоб огласки... Сам и присматривал за рукавами...

Слушает Губачев пьяные излияния тестя, соображает что-то.

— А чьи под помойной забои?

— Суворова и Молодцова...

— Вот и окрестить бы коммунию водичкой... А то видишь как — они в ударниках, а тебя — за ворота.

Как тень появился у стола спившийся откатчик Чаша. Был парень — грудь колесом, черный с синевой чуб. Съела «горькая». Шкалики, поллитровки, а там и «запойные» пошли. Пришлось Курапову писать на Чашу докладную. Плакал парень пьяными слезами: «Вышвыриваешь?» А теперь вот вышвырнули самого. Налил Курапов Чаше полстакана водки. Затряслись у пьяницы руки — выпил одним глотком. Губачев налил еще, выпил с Чашей сам. Усадил рядом:

— Есть, кореш, разговор!

Свернули цигарки, закурили.

На седьмой-бис шла богатая жила. Уголь давил, тек сам с уступов, с боков. Скрежетали лопаты, повизгивали вагонетки, торопливо стучали топоры крепильщиков.