Страница 98 из 108
— Ты на бильярде играл когда-нибудь?
— Гонял шарики…
— Нет, на настоящем. В пирамидку.
Я был занят правописанием приставок и уравнениями со многими неизвестными, и слова Жилова доходили с трудом сквозь завертевшиеся номера экзаменационных билетов и шелест лихорадочно перелистываемых страниц. Слово «пирамида» невольно вызвало ассоциацию с понятием усеченных пирамид, я мучительно морщился, вспоминая формулы, разговор оборвался.
В другой раз, в самый разгар урока, Леонид вдруг вспомнил.
— Завтра знаменитые самбисты приезжают.
Приезд знаменитых самбистов не тронул меня, и я продолжал напряженно всматриваться в столбики формул, начертанные на доске рукой учителя…
…«Окончить школу. Во что бы то ни стало. Получить аттестат… — Эти мысли не переставали мучить меня. — Закончить школу, получить первые заработанные деньги! Мать выбилась из сил, пора ей помочь»…
А Лешка говорил:
— Любопытный человек этот Феоктистов. Много слышал о нем от самбистов…
Я ничего не знал и не хотел знать о Феоктистове. Кто такой Феоктистов? Какое отношение он имеет к экзаменам?
А на следующий день Леонид снова заговорил о Феоктистове:
— Лидирует на велотреке, — сообщил он с таким видом, будто речь шла о лучшем его друге. Еще через день мы узнали, что Феоктистов помог ребятам приструнить хулиганчиков. Затем выяснилось, что на мотогонках он взял первый приз. Словом, не проходило дня, чтобы Леонид не добыл каких-либо ценных сведений: Феоктистов то, Феоктистов се.
Все, что касалось Феоктистова, приводило Лешку в восторг. На первых порах я не придавал этому особого значения — обычно Жилов так же легко охладевал, как загорался.
Однажды, когда мы с Леонидом проходили мимо какого-то нового дома, он вдруг остановился:
— Смотри! — воскликнул Жилов, с благоговением поглядывая на балкон верхнего этажа. — Цветы поливает!
Какой-то гражданин в светлом летнем пиджаке, накинутом поверх белой майки, громыхал ведром и поливалкой, — на мой взгляд самый обыкновенный, ничем не примечательный гражданин. Но Леонид прошептал многозначительно:
— Феоктистов!
И едва мы немного отошли, заговорил взволнованно:
— Случалось тебе, Андрюшка, при первой же встрече поверить в человека? Понимаешь — совершенно незнакомого человека?
— Верить, это когда работают вместе. Или, например, иметь какое-то общее поручение…
— Эх ты, порученьице мое неповторимое! Ни черта ты не понял, то есть, одним словом, бельмень. А я вот, только увидел Феоктистова, впервые, понимаешь, первый раз в жизни, и сразу подумал: хороший человяга. И с ним тоже ребята хорошие! И мне захотелось подойти к нему, потолковать по душам, откровенно, как с самим собой…
— А разве тебе не с кем потолковать? — обиделся я.
— Есть вещи, о которых не с каждым говорить можно.
— Так и говори с теми, с которыми можешь, — все так же, не скрывая обиды, отозвался я.
Леонид вздрогнул, как-то странно глянул на меня, словно я произнес не простые обыденные слова, а сказал что-то очень важное:
— А если, Андрюшка, он не поверит? Понимаешь — поверит Жилову, а не мне. Ведь это ужасно, если человек, в которого ты веришь, отвернется, — он усмехнулся своей, ставшей теперь привычной, недоброй ухмылочкой.
— Счастливый ты, Андрюшка, — все у тебя просто, ладно, нормальная трудовая семья. Учись себе, работай… — Леонид не договорил, вскинул руку: — Ну, пока!
Откровенно скажу: восторженное отношение Леонида к незнакомому человеку Феоктистову меня удивляло. И все же невольно я поддавался Лешке, терпеливо выслушивал все его рассказы о Феоктистове. Таково уж было свойство Леонида: увлекаться и увлекать других.
Между тем в нашем классе произошли перемены. После весенних каникул отсеялся парнишка, занимавший первую парту. Началось непредвиденное весеннее «переселение народов» и Ляля оказалась рядом с Аркашкой Пивоваровым. Меня это, разумеется, возмутило до глубины души. А Лешка остался безучастным!
В последнее время он умудрялся отсутствовать в классе, не покидая своей парты.
Делалось это так: рука упиралась локтем в парту, подбородок покоился на подставленной ладошке, а глаза воздевались к потолку. После всего этого Леонид немедленно исчезал. Требовалось окликнуть два и три раза, прежде чем Лешка Жилов возвращался к нам.
Итак, Лешка отсутствовал, а я смотрел на белую гибкую шею, русые косы, красовавшиеся впереди меня, маленькое розовое ушко, чуть прикрытое тяжелой косой и думал о предстоящем школьном вечере. Только о вечере. Даже тангенсы и косинусы в этот миг отступили на задний план. Маленькое розовое ушко было теперь для меня самым важным, самым ценным, что только может быть на земле, и никакие усеченные пирамиды не могли затмить его.
Хорошо, что в тот день меня не вызвали к доске!
Дома я первым долгом заявил:
— Сегодня вечер десятых классов.
Щетки, утюги, вакса, мыло — все пошло в ход.
— Ну, вечер и вечер, — дивилась на меня мама. — Слава богу, не первый вечер в году. Праздновали уже, кажется, вечера.
— Но этот, может быть, последний, понимаете, мама, — последний школьный вечер.
— Ну, говори — еще выпускной будет. Самый главный.
— Эх, ну что вы понимаете, мама.
— Ты не груби. А то воротничок не разглажу. Будешь тогда самым последним на последнем вечере.
Я не понимал, что со мною творится, почему все раздражало, все было не так, не по мне. Больше всего донимал неказистый вид пиджака. Брюки еще куда ни шло — вырос из них, мама подвернула обтрепавшиеся края, и они стали короткими-короткими и удивительно модными. Но вот пиджак! Спокойно смотреть не мог на пиджак. Обвис, борта разъехались, воротничок сжался вокруг шеи, сморщился, никакая утюжка не берет — сразу видно: хлопчатобумажный. Давно мне не нравился этот пиджак, ничего не ждал я от него хорошего. Ну разве почувствуешь себя человеком в подобном костюме!
Вдруг, будто сквозь стократное увеличительное стекло, я увидел все его недостатки, каждое пятнышко, каждую взъерошенную ворсинку: ни утюг, ни свежая донецкая вода не могли помочь горю. А мне так хотелось в этот день быть самым красивым, самым, лучшим парнем, хотелось быть счастливым, любимым, — да, любимым и самым дорогим.
— Ты что такую суету поднял, — не переставала присматриваться ко мне мама. — На гарнизонный бал, что ли, собрался?
— Да, собрался. Что я, хуже других. Должен в старье ходить…
— Не дури. Костюм еще вполне приличный.
— Приличный! Все придут — люди, как люди. А я — чучело гороховое. У Пивоварова импортный сиреневый, однобортный, на одной пуговице держится.
— Оторвут пуговицы в трамвае, и у тебя станет однобортным.
— Да, хорошо вам смеяться.
— Что же, плакать прикажешь? Не наплакалась еще?
— Лешка Жилов придет — синее китайское трико… — не слушал я, — рубаха кремовая, галстук радугой. А я третий год должен в хлопчатобумажном! Вот смотрите — все рукава перекрутились, утюг не пролазит.
— А ты утюгом в рукава не лазь. Дай сюда, отутюжу…
— Отутюжите! Не нужно было дурацкий шифоньер покупать!
Что-то злое, нехорошее нахлынуло, ни о чем не хотел думать, кроме своей обиды, кроме того, что на радостном школьном празднике вынужден появиться в старом костюме.
— Ну что ж, — пыталась уговорить меня мама, — одну вещь справили, — потерпи, другую справим.
— Терпи — терпи; только и знай — терпи. Другие, небось, не терпят, Жиловы, небось живут!
— Сам про Жиловых плохое говорил, а теперь в пример ставишь.
— И Пивоваровы живут. И Райка Чаривна высокими каблучками цокает.
— У людей, может, квалификация высокая. Специальность.
— А вам кто виноват, что квалификацию не заработали!
— Какой же ты хам, Андрюшка, — только и могла вымолвить мама.
Я хлопнул дверью и вылетел на улицу. По дороге почему-то вспомнилось — Вера Павловна довольно сдержанно встретила весть о новом школьном вечере:
— Слишком много танцевальных вечеров. Чуть не каждую неделю…