Страница 73 из 76
Было холодно, но я долго стояла и смотрела на пепелище. Прошла баба с кошёлкой, шаркая по сугробам опорками. А я всё стояла и смотрела. Прошел хромой бородатый солдат с вещмешком за спиной, а я всё смотрела. Солнце, скупо светившее сквозь морозную мглу, давно уже спряталось за развалины, а я всё стояла и смотрела, не в силах отвести глаз от обрывков железа и груды камней. Ни одной мысли не было у меня в голове, и глаза были сухи, и я не могла ни уйти, ни заплакать, глядя на эти чёрные кирпичи.
Уже в сумерках я шла по проспекту Революции, торопясь на вокзал, тоже разрушенный и лежащий в обломках, - и вдруг подняла голову и увидела Женьку.
Женьку ранило сразу после выпуска с курсов, в первом бою. Её вывезли самолетом в Москву, а оттуда - в Сибирь, по-моему, в Омск. Там и встретил её Борис. Тоже раненый. Он был подбит над территорией, занятой немцами, спрыгнул из горящего самолета на парашюте, сломал ногу и долго шёл, опираясь на палку, заросший, голодный, измученный, на зарево на востоке, на гул артиллерийских орудий.
Марьяна, в свое время написав мне об этом, добавила в конце письма: «Ну, значит, судьба!» И я тогда с горечью усмехнулась. Я слишком хорошо знала эту судьбу. Мы с ней вместе учились на курсах.
Женька шла по проспекту, угловатая, неуклюжая, в оренбургском пуховом платке и беличьей полудошке, с высоко вздёрнутым животом. Беременность ей была не к лицу: щеки стали одутловатыми, на лбу проступали жёлтые пятна, большие глаза стали злыми, горячечными, губы сжались в тонкую линию.
«Да, не очень-то, видать, ты счастливая»,- подумала я.
Женька шла мне навстречу, не поднимая глаз. Может быть, она тоже узнала меня, но только ни ей, ни мне не пришлось бы обрадоваться этой встрече. Уж лучше нам было с ней не встречаться совсем.
Я сделала вид, что поправляю сбившийся чулок в сапоге, и нагнулась, пока она шла мимо, и Женька прошла.
Женька шла, и спина её в сумерках уже расплывалась бесформенным серым пятном.
Мне хотелось ей крикнуть вслед что-то обидное, горькое, чем-то больно ударить, чтобы Женька остановилась, заплакала, чтобы ей стало так же нестерпимо, как мне. Но я сдержала себя. Я только вздохнула и, помедлив немного, пока она не скрылась во мраке, повернулась и пошла по сугробам к вокзалу.
«Ну что ж, люди! - мысленно сказала я им обоим. - Коли так - мир вашему дому! Плодитесь и размножайтесь!»
2
Что было, то сплыло.
Скоро двадцать лет пройдет с той поры, и если бы не Марьяна, я не стала бы сейчас вспоминать.
Сегодня Марьяна пришла ко мне запыхавшаяся, возбуждённая, с букетом в руках.
- Ты знаешь новость?
- Нет. Какую?
- Жене будут делать операцию. Трансплантацию костного мозга. Это дело новое, очень сложное. Сейчас ищут доноров.
- Это что? Приказ тряхнуть стариной?
- Нет. Не надо. Зачем? Найдется кто-нибудь помоложе.
- А мы с тобой, значит, уже устарели?
- Да, выходит, что так. Для чего-то и устарели...
Она, радостная, возбуждённая, прошлась по комнате, замерла перед зеркалом и засмеялась. Мне подумалось: это Марьяна-то устарела! Человек, наверное, стареет от подлости, даже в тихое, мирное время. Но если он в жизни видел одно только страшное, хотя бы и на войне, он ещё не стареет. Он только становится более опытным, зрелым.
Я гляжу на красивые белокурые волосы Марьяны: как она расчесывает их перед зеркалом и укладывает в высокую, чуть небрежную, но изящную, продуманную прическу, и мне в ней всё нравится. Она ещё очень привлекательна. Эти руки, движения, волосы, а особенно её невянущие тёмно-голубые, как колокольчики, застенчивые глаза. В них всегда что-то нежное, умоляющее о пощаде. Я не знаю, почему этих глаз не замечают мужчины. Ведь Марьяна не замужем. У неё нет ни семьи, ни детей. Одна только память об Иване Григорьевиче Петрякове и работа. Всегда только работа: чистый белый халат, чемоданчик и место рядом с шофёром в машине с красным крестом на стекле. Ну конечно же: «Скорая помощь»!
Она ловит мой взгляд в отражении зеркала.
- Шура, милая... Ты хотела бы Жене помочь?
- Что за «дамский вопрос»! Хоть сейчас. Только чем?..
- Ты должна завтра встретиться с Баниным. Он в Москве. Он только тебя и послушает. Понимаешь, он подал сейчас на развод. А Женя узнала и плачет.
- Ничего себе помощь! С Баниным?! - восклицаю я. - Нет уж, уволь! Что угодно, но только не это. Здесь я не помощник.
Я знаю: Марьяна и сама избегает в Москве одного человека. Когда-то он сделал ей много дурного. .
При встречах с ним я гляжу на его благородную седину, на величественную осанку и думаю: зло слепо. Оно не знает, что за всё наступает расплата, даже, может быть, спустя долгие годы. Оно действует так, как будто ничто не изменится в нашей жизни. Не изменится по крайней мере в течение века: всё как есть, будет и впредь.
Добро, видимо, более дальнозорко. Оно просто живёт сегодняшним днём. Потому что именно сегодня нужно поддержать уставшего человека, приласкать ребёнка, утешить горькую старость и простить ей все её слабости и ошибки.
Оттого что добро никогда не заглядывает в завтрашний день, оно долговечней. У него всегда благодарная память. За добро всегда платят добром. Исключения лишь подчеркивают это правило.
Но я не желаю Борису добра. Мне встречаться с ним незачем.
Марьяна сидит на диване, в лучах яркого солнца, перебирает в букете длинные стебли ромашек и белых карпатских бубенчиков.
- Ради Жени.
- Нет. Даже для Жени я этого не сделаю. Мне с ним не о чем говорить.
- Но тогда просто скажи: ты боишься своего любимого Кедрова.
- Да, Кедрову это может быть неприятно. Я даже за спиной у него не хочу делать ничего такого, что было бы ему неприятно.
Странный человек Марьяна Попова! Ради счастья одного человека она может спокойно разрушить счастье другого. Ради Женьки - причинить неприятность и боль всем: мне, Борису и даже Кедрову, который, конечно, когда-нибудь будет знать всё. Хотя бы и от меня. И которому, несомненно, будет больно услышать.
Я ушла на кухню поставить чайник, собрать на стол. Вернее, я просто хотела остаться одна. Но Марьяна тотчас же примчалась следом в своих туфельках, в голубом шелестящем платье, уселась на кухонной табуретке.
- Ты, пожалуйста, не сердись. Мы должны ей помочь...
- Что угодно, но только не это.
- Ты Бориса никогда не любила так сильно, как Женька. Ты всегда видела все его недостатки и смеялась над ним. А она... она умеет прощать!
- О да, да! - воскликнула я. - Твоя правда. Мужей нужно прощать. Если бы жёны своим мужьям не прощали, человечество истребилось бы сильнее, чем от атомной бомбардировки! Да здравствуют мудрые жены!
- Ну, делай как знаешь.
Марьяна обиделась и стала пить чай, наливая из чашки в блюдечко и дуя на него, чтобы не обжечься.
- Ладно, - сказала я наконец. - Успокойся. Я сделаю. Только не ради Женьки. И не ради тебя. – И я умолкаю.
Если я когда-нибудь это сделаю, то только ради Мити Шубарова. В его светлую память. Это он хотел воспитать из меня человека.
Мы выходим с Марьяной из дому и садимся в троллейбус. Едем мимо новых кварталов и магазинов с роскошными витринами, мимо пахнущих мёдом лип по улице Горького.
Я везу Женьке букетик зелёной петрушки, кулёчек чёрной смородины, остро пахнущей запахом летнего солнца. Она всегда просит чего-нибудь яркого, острого, очень душистого. В этих запахах для неё теперь сама жизнь.
Несмотря на усилия многих врачей, дело движется неуклонно к концу, и Женька это знает. Она похудела, стала бледной, усталой, и плачет. Она много плачет, по каждому поводу. Врачи говорят: сдали нервы.
Признаться, я что-то не помню о Женькиных нервах в отряде или в Обносове. Впрочем, о своих собственных тоже. Нас в Обносове, например, бомбили каждый день и каждую ночь, и все местные жители, все армейские наши работники выбегали из изб на снег, в ледяные, продутые ветром щели и отсиживались в них по тревоге. Только мы с Женькой не бегали и не прятались. Мы с ней прославились на всю армию тем, что дрыхли как кролики. Ни свиста бомб, ни стука зенитных снарядов о нависшее небо, ни грохота рвущихся «пятисоток» и бомбовой мелочи мы с ней не слыхали. Нам на всё это было наплевать в высшей степени. Убьют так убьют! А не убьют, да потом весь день не спавши работать, дурных нема. Вы как хотите, а мы будем спать.