Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 72 из 76



Я смотрю: к переправе через Одер идут машины, машины... Все новенькие, одинаково тёмно-зелёные трёхосные грузовики. В них, тесно прижавшись друг к другу плечами, сидят новобранцы. В новых касках. С воронёными автоматами. И с такими светящимися одинаково молодыми, весёлыми лицами, как будто их тоже, как новенькое оружие, только что отштамповали в тылу на заводе.

Я завидую им, чистеньким, молодым: им достались в наследство наше железное небо и этот железный грохот орудий за вздувшейся водоворотами грязной рекой.

Что-то рвётся, громыхает за Одером. Там качается жёлтое небо, застилается дымом, чернеет. Там - Берлин. Туда мчатся наши «ИЛы», тяжёлые бомбардировщики. Там победа.

Мы спешим по шоссе. В глубине молодого, чуть тронутого первой зеленью леса - какие-то лягушечьего цвета зелёные тени, повозки, зарядные ящики, пушки, вороха штабных карт и бумаг. И немцы с оружием - ещё и не пленные, но уже не воюющие и не нужные никому. Это, видимо, их удивляет. Они помнят самих себя там, в России.

На обочину натёртого до блеска шоссе выходит один, в лягушечьей шинели без оружия, в смятой пилотке, молодой.

- Рус! Где плен? - На лице его недоумение.

В ответ мы только пожимаем плечами.

Кто знает, где плен? Да, наверное, в этой самой стране. Где же кроме? Вся Германия сама себя взяла в плен в тридцать третьем. А мы сейчас её выпускаем на волю из плена. Я так понимаю...

По шоссе нам навстречу толпою какие-то оборванцы. Все обросшие, в постукивающих на ходу деревянных башмаках, с длинными косицами волос на висках из-под каскеток и шапочек.

Я прошу шофёра остановиться

- Наши, что ли? Из плена?

- Наши.

- Русские мы... Домой возвращаемся.

Я вдруг замираю. Мне знаком этот чёрный, угрюмый, стоящий в стороне человек. Я его окликаю:

- Матвей Илларионович! Майор Железнов!

Он подходит. Его губы дрожат. На небритой щеке - огромный синяк. Под глазом - другой.

- Шура! В-вы?

- Как вы сюда попали?

Нас сейчас разделяют такие суровые годы, что мы даже не можем обняться, как нужно бы было обняться старым друзьям.

- Как попал? - Он на миг умолкает. Потом сглатывает подступивший к горлу комок. - Вот, раненого только и взяли. А так бы не дался! Но - жив, ничего.

- А это? - Я показываю на синяк.

- Это? - Он трогает его грязным, без ногтя, ободранным пальцем. - Это... охрану лагеря напоследок прирезал!

- Ну что ж, хорошо, - говорю я растерянно. Мне так хочется расспросить Железнова о наших общих товарищах, о его пребывании в лагере, обо всём, чего я не знаю, но мои слова умолкают, ещё не родившись. Страшен лик Железнова. Что попусту время тратить? Разве так, на ходу, он расскажет о себе, этот человек с провалившимися глазами, с искалеченными пальцами, с глубокими, словно борозды, складками возле губ!

Мои спутники по машине меня торопят:

- Едем, едем! Кончай! Всю колонну задерживаешь! .

- Да. - Я грустно и растерянно жму руку Железнову. - До скорой встречи, Матвей Илларионович! Счастливый путь вам на Родину!

- До свиданья!



Вот оно как бывает!

Изо всех - в живых один Железнов. И тот весь искалечен, изуродован. Я гляжу ему вслед с машины: сгорбившись, чуть прихрамывая, он бредёт в родную берёзовую Россию. Что ждёт его там?..

2

Я смотрю на аккуратную, разлинованную Германию, на уютные домики в лиловой сирени и думаю о фашизме, о самых его истоках. Почему-то мне сейчас особенно чётко вспоминается один эпизод. Это было давно, ещё в сорок первом.

Помню, мы подъехали к какой-то сожжённой деревне под Рузой. Шофер Кисляков притормозил возле колодца, чтобы залить в радиатор свежей воды, взял из кузова брезентовое ведро, помятое, на обмёрзшей верёвке, и уже подошёл было к обледенелому деревянному срубу, как вдруг осторожно попятился от чего-то бесформенного, тёмного, пытаясь разглядеть его на затоптанном льду.

Мы с Женькой спрыгнули с узлов из продутого ветром кузова, подбежали взглянуть, что это так удивило невозмутимого нашего Кислякова, и громко затопали по дорожке захолодавшими на морозе сапогами. Кисляков оглянулся, но ничего не сказал. Он только ещё ниже наклонил голову и теперь шевелил обветренными губами, как будто читая на льду.

Мы с Женькой заглянули через плечо.

Прямо возле самого сруба, видать, некогда в большой луже, а теперь в глыбе льда, лежал труп фашиста в зеленоватой, травянистого цвета шинели, в пилотке, а сверху пилотки в повязанном на уши шерстяном женском платке. Лицо у немца было уже зелёное, на щеках и подбородке отросла борода. Глаза приоткрыты, и в них тоже лёд. А на поясе, на большой медной пряжке, готической вязью: «Gott mit uns». Мы с Женькой вслух хором так и прочитали: «Gott mit uns».

- А что это значит? - спросил Кисляков, обернувшись к нам.

- «С нами бог!»

- Для чего они это пишут?

- Считают себя избранным богом народом: мол, бог только с нами, а больше ни с кем. Ясно?

- Ясно как апельсин, - ответил шофёр и пошёл с пустым ведром назад, к работающей на малых оборотах машине. Воды из колодца он так и не взял. - С нами бог! - сказал Кисляков и презрительно сплюнул, берясь за баранку, и крикнул нам, забравшимся снова в кузов, на ящики и узлы: - «С нами бог», а лежит в луже, как чушка! Видать, бог не помог! Вы сели там?

- Сели!

- Ну... Поехали!

Да, не может быть избранного богом народа, которому суждено мировое господство! Мирового господства не будет. Это миф. Тому порукой наша победа.

Я помню, как мы потешались, читая надпись на немецкой уборной в одной деревеньке неподалёку от Спас-Деменска. Там на дверях было выведено прямо-таки каллиграфически: «Nur für Offizieren».

Да, да, все эти претенденты на мировое господство начинают одинаково - и те, что 22 июня 1941 года нарушили нашу границу, и те, что через двадцать лет будут снова кричать о реванше, - все они начинают с идеи: «Gott mit uns» - а кончают отдельной тёплой уборной и тем, чтобы при разрезании пирога присутствовали только самые близкие.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1

Позади меня - сотни разрушенных городов.

Но даже после лежащего в обломках Берлина не могу смотреть на Воронеж. Город я не узнаю. Это какое-то бессмысленное нагромождение изломов железных конструкций и обвалов бетона. Обезглавленные деревья в Первомайском саду. Усеченные конусы и трапеции бывших стен нашей школы. Вместо университета - груда пыли и щебня. И лишь там, где мы втроём с Марьяной и Женькой прощались перед отъездом на фронт, протянувшийся кверху, в зенит застывшего неба, чёрный мрамор уцелевших колонн обкома.

Всю войну я стремилась сюда. В каждом сне видела свое возвращение в этот город. И хотя я знала, что здесь всё разрушено, и родных моих нет - они выехали ещё в сорок первом, - но я должна была сразу же после победы приехать сюда: вернуться домой.

День был морозный, и закат догорал, когда я подошла к хлебозаводу посмотреть на свой дом. Здесь когда-то были тихие улочки в гусиной траве, по которой мальчишки гоняли тряпичный мяч. Весной за заборами цвели сады. На скамеечках перед домами сидели старухи. И парни, провожая девчат из кино, на ходу обрывали лиловые кисточки персидской сирени.

Сейчас здесь не было ничего: ни домов, ни скамеечек возле калиток, ни печных чёрных труб, ни деревьев. Даже геометрии бывших кварталов нет: ни углов перекрёстков, ни сливающихся вдалеке параллелей оживлённых некогда улиц, ни булыжных прямоугольников площадей. Одно только снежное поле, чуть розовое от заката и поэтому по-особому жуткое, нежилое.

Я долго искала, где был мой дом, пока не нашла какой-то битый кирпич, обрывки листового заржавленного железа и выпирающий из сугробов покосившийся столб с пучками оборванных проводов. Это всё, что осталось от места, где я прожила столько лет.