Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 53 из 58

Автобус. Был такой момент в конце дня, когда солнце сочилось сквозь лес, как через неплотно закрытые жалюзи. Внутри детского организма словно бы звенел неслышный иным звонок. Начиналось ожидание окончания дня и предшествовавшего ему возвращения отца. Я отправлялся на велосипеде или пешком встречать автобус, на котором возвращался с работы папа. Ожидание автобуса придавало осмысленность целому дню, закругляло его.

Все поселковые дети в своем броуновском движении вокруг магазина, клуба, телевизионной, доски объявлений смещались ближе к проходной. Хозяйки стояли в очередях за продуктами, дети играли рядом, изредка бросая взгляд на центральные ворота. И вот наступал торжественный момент, больше напоминавший ожидание финиша гонки. Автобуса еще не было видно за поворотом, но чуткое ухо могло уловить характерное гудение мотора, пытавшегося справиться с новогорским серпантином нашей так называемой подмосковной Швейцарии.

В тот момент, когда первый автобус с наименее обремененными служебными обязанностями ответственными работниками врывался на территорию поселка, невидимый ветер бросал навстречу его лобовому стеклу пригоршню разноцветных конфетти – ожидавших автобус детей. Самым трепетным был эпизод высматривания родителя в окнах автобуса. Слабое пламя надежды плясало в груди, когда последние ответработники выгружались из автобуса в невидимой ауре, состоявшей из запахов отработанного топлива, жженой резины и тошнотворного жара мотора. Надежда умирала с той же скоростью, с какой автобус выплескивал свое содержимое: отец никогда не приезжал первым рейсом. Столь же ритуальными и, как правило, безуспешными оказывались попытки высмотреть отца во втором и третьем рейсах. Иногда его приходилось ждать до последнего – то ли четвертого, то ли пятого автобуса, который приходил, если дело было в августе, уже в сумерках.

Это ожидание имело оттенок некоторой безнадежности – на него тратилось много часов, и до последних подробностей приходилось изучать свои оцарапанные коленки, велосипедную цепь, копошенье муравьев в лучах закатного солнца. Грязные от велосипедной смазки руки держали травинку, погружавшуюся в муравейник. Потом травинку следовало облизать – она кислила. Иногда время убивала игра в ножички с самим собой.

Ожидание попахивало регулярным поражением в соревновании с другими детьми – побеждал тот, чей родитель объявлялся раньше. (Точно в такой же логике когда-то меня встречал из детского сада старший сын.)

Дети разбирали своих родителей на ранних рейсах, а я продолжал ждать папу – иначе ритуал не был бы выполнен до конца.

Голова отца плыла в последнем автобусе рядом с уже немногочисленными (еще три-четыре человека) сотоварищами. Он выходил из дверей самым высоким – хотя бы это могло быть предметом гордости – и самым усталым человеком, с перекинутым через плечо серым летним (не по ткани, а по цвету) пиджаком. Несмотря на эти поздние возвращения, гарантировавшие мне поражение среди сверстников, автобус придавал жизни надежность и предсказуемость. Во-первых, тогда еще в аппаратах разных уровней не было привычки работать по субботам. Во-вторых, автобус приходил каждый из пяти рабочих дней. И отец приезжал тоже ежедневно. Автобусом измерялось плавное течение жизни – от зябкого раннего утра (рейсы начинались чуть ли не в семь часов) до вечернего стелющегося по земле аромата травы и срывающихся с неба, как со скользкого карниза, августовских звезд. Минут еще семь-восемь мы шли с отцом до нашего крыльца. Можно было ложиться спать или – в оптимистическом варианте – получить разрешение на прослушивание в темноте общего подъезда коммунальной дачи страшных историй, сочинявшихся моими соседями-детьми.

У отца действительно было много работы. Сектор писем общего отдела ЦК разбирал жалобы «трудящих». Поток, разумеется, был нескончаемым – все писали сразу в высшую инстанцию. Если даже я, начав свой «трудовой путь» в Верховном суде, был вынужден брать жалобы осужденных на приговоры домой на выходные, то что говорить о родном Центральном комитете…





Прощальный костер. Он подводил итоги райского сезона – почему-то в жанре пионерской эстетики: «Взвейтесь кострами синие ночи…» Костер, который разжигали на футбольном поле, был огромен. Это адское варево вторгалось искрами в черное предосеннее небо. Кипели и выстреливали поленья. Дым плутал по футбольном полю, повисал на ветвях яблонь и их кислейших плодах. Холод приближавшейся осени был особенно ощутим, когда мы отходили от костра на несколько шагов.

Праздник закрытия сезона самостоятельно выдыхался вместе с костром, словно был рассчитан на определенное число поленьев. Утром куча холодного пепла громоздилась безжизненной метафорой трех летних месяцев. Трава вокруг костра была основательно вытоптана. Драгоценными камнями поблескивали крышки от бутылок лимонада и пива.

И куда, интересно, делись сейчас эти крышечки, в какую форму материи, согласно канонам марксистской философии, превратились? Вероятно, они канули в Лету. Функцию Леты в Нагорном исполняла река Сходня. Холодная, узкая, извилистая, как соседнее шоссе, с низко опускавшимися над нею деревьями, бросавшими на воду неровную рябую тень, с внезапными сполохами света на песчаных отмелях. В жаркие дни мы с приятелем путешествовали по этой реке, позволяя течению нести нас произвольно как можно дальше. В такие минуты мы были «канувшими в Лету» – времени не существовало, было только это быстрое течение неглубокой подмосковной речки, когда-то судоходной, а ныне совсем обмелевшей. Память об этих водных странствиях, символизирующих, если угодно, жизнь человека, такая же рваная, как и любые импрессионистические воспоминания о детстве. Но память имеет свойство камеры: она способна увеличивать изображение, делать его более четким – стоит только чуть-чуть напрячь внутреннее зрение. Я вижу дно Сходни, пескарей; коряги, похожие на молнию, ощущаю их шероховатую малоприятную поверхность – и солнце, внезапно прорывающееся солнце, которое заставляет на секунду закрывать глаза. Лето Леты…

А потом начиналась жизнь в городской квартире. Сваленные на лето в тазики с водой горшки с цветами (чтоб не сдохли) водружались на место. Почему-то всякий раз ослепительное первое сентября разрывало год пополам. Загорелые голые коленки со всем этим замысловатым ландшафтом лета – царапинами, синяками, следами от шрамов и бугристыми темно-коричневыми корочками засохшей крови – оказывались в плену длинных синих школьных штанов. Синяя курточка с символом учебы на рукаве (изображением раскрытой книги, которое к концу учебного года закрашивалось шариковой ручкой и отслаивалось) заменяла популярные в те годы «дырявые» летние рубашки с коротким рукавом. На шею напяливался скользкий, как слизняк, пионерский галстук. И – вперед.

Повторюсь: советское общество 70-х было гораздо более западным, чем сегодняшнее, в том отношении, что жизнь была разграфлена не хуже, чем в каком-нибудь Цюрихе. Магазины и учреждения работали с немецкой педантичностью от сих до сих. И режим дня был внятен. «Пионерская зорька» без пятнадцати восемь. Тат-та-та, та-там, тамтаратарамтарамтарам. «Здравствуйте, ребята! Слушайте „Пионерскую зорьку“!» В восемь – отправление в школу. Через родной цековский квартал, мимо бывшего хулиганского интерната, превратившегося с годами в школу олимпийского резерва для велосипедистов и гребцов (что важнее и интереснее – велосипедисток и гребчих, во-о-т с такими ногами и плечами), мимо аккуратненького и заплесневелого дома престарелых, окруженного подстриженными, словно пластмассовыми, пиниями.

В воскресенье в 9:15 я садился за завтрак под невероятно оптимистические слова «Начинаем нашу воскресную радиопередачу „С добрым утром!“» и позывные композитора Фельцмана. Редко оставался дома до «Радионяни», поскольку то лыжня звала, то каток. Родная советская власть давала своим гражданам как минимум лишний час сна. Возможно, тем, кто просыпался под «С добрым утром, с добрым утром и с хорошим днем!», даже два часа. Но я точно к этому времени уже сидел за кухонным столом с видом на белый кафель. Как у собаки Павлова у меня вырабатывался слюноотделительный рефлекс на «Зорьку» и «С добрым утром!». Многолетняя дрессировка давала ощущение стабильности режима. Или режима стабильности. В бытовом и политическом смыслах словосочетания.