Страница 6 из 16
И кто бы мог подумать, что бирка исчезнет так внезапно, как и свалилась на несчастные детские ученические головы, что ждет ее конец бесславный, а для учителя так и вовсе досадный?
Больше всех натерпелся от бирки Хомка Шпак. Часто выпадали такие дни, когда бирка не покидала его рук. Хомка стал посмешищем даже среди первогодков, особенно тех, чьи родители вращались в приличном обществе, то есть среди избалованных детей. Даже Лявонька не раз совал Хомке в руки проклятую бирку, чтобы посмеяться над ним, пока не уверился, что смешного в этом мало. Ведь как горько плакал Хомка, когда уж и Лявонька принялся его обижать. Что ж! Не всякому так, как Лявоньке, могут возить с ярмарки книжечки с красиво разрисованными, разноцветными обложками. Школьная ватага понять этого не хотела и своим смехом одобряла учительскую затею, когда бедолага Хомка стоял с биркой в руках на коленях возле печки, точно набожный пан со свечой в костеле. В одиночестве со своим горем переживал все Хомка, и сердце его разрывалось от обиды и жалости. Отец дома — и тот набрасывался на него за то, что плохо учится... Знали б они сами, сами бы попробовали, как это легко учиться говорить по-господски! Лишь одно лицо, не сочувственное, нет, но понимающее, возникало перед мысленным взором Хомки в отчаянные минуты. Это было лицо дядьки Томаша, который среди общего шума обычно помалкивал, зато было у него свое, особое от всех, соображение, острое и прозорливое. Все мужики мирились с тем, что именно учитель и должен выбивать из учеников простонародный язык и все дурное,— на то он и учитель. Один только Томаш, держась в сторонке, попыхивая своей неказистой трубкой и поплевывая,— только он один первым догадался сказать, то ли насчет учителя, то ли насчет его выдумки: «Не зря говорится... Не дай бог свинье рогов, а вахлаку — власть». И хотя вслед за ним и другие стали корить унтер-офицера за его «панский форс» и «слишком уж господскую речь», только слова дядьки Томаша отогрели Хомкиио сердце. Учитель и не любил Хомку за то, что Хомка ни в какую не считался ни с тем форсом, ни с изысканными речами — был самым обыкновенным мужицким ростком от самого презренного мужицкого корня.
А Хомка не любил унтер-офицера за его сиявшие глянцем сапоги, за его красные погончики и бронзовые пуговицы на черном мундире, за его господское ломание языка — и краснел, когда вынужден был произносить, как и учитель, «как», а не «як»...
А вот что послужило причиной бунта, после которого бирка и пропала.
Началось с мелочи.
— До свидания! — говорили ученики, уходя домой. И в своей веселой ватаге посмеивались: «До свистания! До снедання!»
Эта насмешка не доходила до унтер-офицера. А Хомка то ли шутя, то ли по глупости брякнул, немного задержавшись перед самым учительским носом:
— До снедання, господин вучитель!
— Останешься до вечера! — схватил его учитель.— Бери бирку!
— За что? Я не сделал ни одной ошибки! — захныкал с испугу Хомка.
Школьники приостановились.
— Ну, иди да больше не дури! — удивил на этот раз мягким тоном унтер-офицер и отпустил Хомку.
Словно на беду, какой-то бес вселился в душу паренька. Он выбежал с товарищами со двора на улицу, а бирку отдать забыл, и вдруг водрузил ее стояком себе на лоб, скривился, удачно передразнивая унтер-офицера, и сказал словами дядьки Томаша:
— Не дай бог свинье рогов, а вахлаку — власть...
И не заметил, горемыка, что учитель был не в классе, а вышел следом проследить, как они будут расходиться. Увидев, как постылый ученик передразнивает его, он покраснел как калина, вдруг бросился к Хомке и дал ему но шее. Хомка упал лицом в снег.
— Отдавай книжки! Отдавай книжки! — хрипел учитель и вырывал книги из потрепанной торбочки.
Когда у тебя отбирают книжки, это означает, что двери в науку перед тобой навсегда захлопываются. Если о ком-нибудь говорили: «Учитель отобрал у него книжки»,— это означало, что несчастливец изгнан из школы безвозвратно.
Хомка, словно сквозь туман, понял, в какую беду он попал так неожиданно, как опозорился перед людьми и навлек на себя отцовский гнев. Сердце его замерло... И тут Хомка словно потерял разум — первый раз в жизни...
Он поднялся со снега, приставил бирку точно серединой к колену — и с яростной, как у отца, злостью — рраз! переломил ее... Швырнул обломки в разные стороны и оглянулся, ничего не видя. И снова бросился и, схватив обломок бирки, стал крошить его руками, даже зубами раскусывал,— потом бросил, поспокойнее и по-хозяйски, туда, где у сарая под крышей были сложены дрова.
Все вокруг оцепенели. Сам учитель не знал, что и сказать.
А Хомка заплакал горючими слезами и побрел домой с пустой, без книжек, торбой, сразу отделившись от всех учеников, которые тоже опечалились и не знали, чем можно было бы его утешить.
ШКОЛА ЖИЗНИ
I
Немало было в родословной героя нашей повести — от отца, деда и дальше — знатных выпивох; были своего рода и знаменитости в этом деле, прославившиеся далеко за мужицкой околицей, а стало быть, верст так за десять, за пятнадцать в радиусе, до границ других околиц, где разнеслась слава уже своих знаменитостей.
А наш герой, по общему мнению, видно, родился выродком; такие случаи бывают, с точки зрения людей сведущих. Он не выносит (правда, мал еще, непривычен) водочного духа. Его не раз передернет всего, с головы до пят, пока он стоит возле винного склада, в толпе рассчитавшихся возчиков спирта, от которых разит, как от самой поганой бочки.
О, эти железные бочки со спиритусом! Маленький Хомка испытывает к ним неодолимое отвращение — и не только, когда видит их (не так уж от этих бочек смердит, когда они хорошо закупорены), нет, ему становится не по себе от одних разговоров, что «в субботу опять повезем настанцию спирт». На душе нехорошо — от сивушного перегара изо рта возчиков и тесно — от предстоящего соседства с бочкой в маленьких, пустых, холодных санях. С какого боку ни приткнись к бочке — развалилась в санях, что корова, широко, бестолково, бревно бревном.
Закоптели красные кирпичные стены винокуренного завода,— круглый год, зимой и летом, а больше все же зимой коптит небо высоченная кирпичная труба с интересным черным проволочным колпаком. Спирт гонят из картошки и жита.
Спать бы да спать под теплым тулупом, но нужно ехать с отцом, нужно тепло обуться, одеться, идти на мороз и садиться в чужие сани (в своих, худших, поедет отец).
От дома до завода близко, и хотя после теплой хаты мороз чувствуется особенно сильно, ощущаешь его недолго — возле завода всегда можно обогреться.
Вот и винокурня. Шум, брань. Поят лошадей. Хомке нужно держать их, пока отец с мужиками не вкатят на каждые сани по бочке.
И ехать... далеко, тоскливо, холодища.
Молчит в передних санях отец. Боится Хомка, как бы не отстать или не вывалиться из саней вместе с бочкой. Так бывает часто. И в стужу, и в метель... Сиди в промозглых потемках у проклятой бочки с двумя ребристыми обручами... Как огонь обжигает застывшим железом, если к ней нечаянно дотронешься. Огромная, неуклюжая — распирает сани.
Скрип-скрип... скрип-скрип-скрип... чжик-жи-жи-шшш... хоп-чжик... скрип-скрип...— поскрипывает снег под придавленными тяжестью бочки полозьями. Жалко коня, хотя он и чужой, тяжело ему. Еще жальче свою кобылу: она слабее и боится отцовского кнута по глазам, как боится Хомочка его крика и тяжелой руки.
— Эй ты, ворона! Не зевай! — кричит на него кто-то, обгоняя: везет двоих в черном — не то господ, не то купцов.
Совсем темно, снег сыплет и сыплет в глаза.
— Не засни! — кричит спереди отец.— Слезай-ка, пробегись, ну!
Хомка выскакивает из саней и бежит рядом, то и дело проваливаясь в снег. Бежать сзади — боязно, можно отстать.
— Ну, тут ровней, поехали шибче! — снова доносится голос отца.
Лошади побежали. Хомка забирается на передок саней, там отдыхает, притулившись к торчащему пучку соломы. Долго не может он отдышаться.