Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 60

— Оставь, оставь, воровка, ведро! А не то... — раздался голос Оксаны.

Если бы осеннее небо разразилось громом над ее головой, Яринка не была бы поражена так, как этими словами.

Глаза сестер встретились.

В глазах Оксаны — зеленые, ранее незнакомые Яринке отсветы. Губы стиснуты крепко, до синевы.

— Оставь ведро...

Оксанины слова — пригоршня колючего инея за воротник. Пылая от оскорбления, Яринка не знала, что ответить.

— Разве он твой? — спросила она.

— Мой. Весь мой.

— Ее, — сказала удивленной Яринке доярка тетка Ганна, несшая на плечах кукурузную ботву. — Это они вдвоем с Ревой рекорд выколачивают с пойла. А не выколотят, пойлом на молокопункт сдавать станут.

Яринка забыла об обиде. Тихая и кроткая тетка Ганна — и вдруг говорит такое! Как же тогда другие осуждают ее сестру! И разве не за что? Нет, здесь что-то не так!.. Наверное, Рева обсолодил, ослепил ее Оксану.

— Ксана, это правда?: Не слушай ты Реву...

— А тебе что, завидно? Завидно? — Оксанин голос зазвенел на высоких нотах. — И Рева и все правление меня поддерживают. И есть за что. Я больше всех в области выдою.

И это говорит Оксана! Кто осыпал ее этим дурным хмелем, кто растравил ее сердце? Чего кричит, почему не слушает никого?

— Гляди, Оксана, — проговорила горько и предостерегающе сестра, — чтоб не надоила ты себе горя...

Но потом, отойдя в сторону, подумала, и новое сомнение закралось в ее сердце.

А может, не права и она, Яринка? Может, сама дала какой-то повод Олексе?.. Ведь она всегда приветлива с ним, весела...

Ну, и что в этом плохого? Ведь это по-товарищески.

Она запуталась в своих мыслях. Но чувствовала: здесь что-то не так...

«Отстаньте вы оба! Нужен он мне, твой ветрогон Олекса! — подумала Яринка раздраженно, хоть и не знала точно, кому адресовала свою досаду. — Разве ж он способен пройти по жизни, как по туго натянутому канату, без страха, без колебаний? Пройти с песней, со взглядом, направленным только вперед? Способен крепко схватить за руку тех, кто вырубает леса, иссушает реки, топчет посевы, разнотравье? И даже, если бы и был способен, все равно...»

Но и эти мысли не приносили успокоения. Нужно было что-то делать. Но что? Что?..

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ



Еще с утра Федор, как с коршуном, боролся с хищной мыслью.

Что тебе надо? Я не должник твой. Лети к тем, у кого нечиста совесть, долби, растравляй — свежая рана всегда быстрее затягивается. А я для тебя — камень. Глухой, поросший мхом. Только — с болями. Болят проклятые ноги, болят неживой, страшной болью. Говорят, что те, у кого отняли их совсем, еще долго ощущают боль в ногах.

Может, лучше бы потерять их совсем? Страшно иметь ноги — и не иметь их...

Никогда не смиришься с мыслью, что их нет. Бесконечная надежда морит не меньше, чем отчаянье.

Но признайся, только ли в ногах причина? Ты все, еще не можешь забыть несбывшуюся мечту. Ты искал луч. И не нашел его. Как стрела из лука, всю жизнь летел к цели — и не попал. Но разве ты не знал радости от этих поисков? Разве не подлинное счастье — искать? Это наивысшее призвание человека. И разве не истинная радость — жить? Федор убеждал себя, что он уже закончил жизнь, а в душе, в сердце сам сопротивлялся этой мысли. И чем дальше, тем сильнее. «Ты ноешь? А почему? — спрашивал он себя. — Потому, что ты в стороне от большой жизненной дороги, от колонн, которые идут по ней. Раньше ты был в самой гуще. А теперь — на глухом проселке... Только разве здесь проселок, а не тот же путь к той же большой магистрали? И разве не тот же человек идет по этому пути? Да, тот же человек — созидатель, строитель новых дорог, новой жизни. Она нашла тебя и здесь, в Голубой долине. Ты чувствуешь это?»

Придя к такому заключению, Федор с радостью и опасением, словно чему-то недозволенному, отдается этой мысли. Теперь бывали минуты, когда ему казалось, что он может дотронуться кончиками пальцев до теплых звезд и пропеть вслед за жаворонком его песню.

Вот и сегодня.

Стуча по хате палками, он мурлыкал песенку. Затем приспособив возле окна скамеечку, взял в руки стамеску и принялся за недоконченную работу, усмехнувшись приключившемуся сегодня с ним.

Пронза попишка! Поставил над криничкой цементную трубу и вычеканил на ней его имя. «Сооружено священником Зиновием и рабом божиим Федором». Федор только сегодня узнал об этом. А когда пошел поглядеть, надпись имела уже совсем иной вид и смысл. Кто-то соскреб долотом «И», присоединил дефисом «божьего раба» к Зиновию, а под его именем глубоко, в палец, вырубил «и свободным человеком, не рабом».

Федор понимает: не для шутки катил попишка цементную трубу. Был у него хитрый умысел. Темные прихожане должны были думать, что число рабов увеличилось на одного.

А Олекса и его друзья перечеканили надпись. Наивный и даже смешной способ борьбы. Ведь чеканить не на трубах, а в человеческих душах надо! В душах тех, кто толпится в церкви, стремясь к Зиновиеву кресту. И рубить вместе с Олексой, с комсомольцами, с другими людьми. Найти к ним путь.

Снова найти. Он бежал от этого слова, а оно, оказывается, догнало его и здесь, возле тихой кринички. Да, от него невозможно спрятаться. Это «найти», эта тоска по труду и есть сам человек. Он владеет миром. Он строит мир. По частичке, по зернышку. Для себя и для других людей.

И поэтому-то воспоминание о криничке приятно щекочет Федору душу. Хорошо летом присесть путнику под орешником возле нее! Вода в ней прозрачная и холодная, от нее даже зубы сводит. Выходит, маленькая криничка тоже может принести радость!

Эти мысли Федора спугнул стук копыт. У ворот привязывал лошадь Павло. Приезд Павла и удивил и обрадовал его. Давненько Турчин объезжает горой его хату. Поначалу навещал часто, возил на каждое собрание. Потом стал присылать подводу. А последний раз Федор месил грязь, добираясь на собрание.

Но Павло не спешит в хату. Ходит по двору, осматривается по-хозяйски. Не похоже, чтобы его привело сюда срочное дело. Видно, хочет растопить тот ледок, который залег между ними от последних стычек. Эта мысль греет и немножко пугает, ибо

разговоры их наедине были не слишком приятны для обоих. Да Федор и не умеет вести легкую беседу. Где-то там, внутри, сидит в нем еще другой человек, который контролирует, сверяет все сказанное. И этот человек чрезмерно деликатен и придирчив. Он заставляет Федора краснеть, путаться.

А с Павлом — и подавно. Федор каждый раз пытается отгадать из слов Павла, из его поведения, как живется ему с Мариной, говорят ли они когда-нибудь о нем? Но домашняя жизнь Павла для него запретная зона. Если б они с первой встречи повели легкий, непринужденный разговор, приперченный грубыми мужскими шутками, приправленный остротами...

Нет, они не могли повести такого разговора. Значит, только о детстве, о войне, о колхозе — и потом снова под веселые детские черешни.

Федор отгадал: Павло приехал наладить им же нарушенный мир. Он напрасно пытался сохранить холод в сердце к Федору. Хоть и не совсем прав Федор, укоряя его в неправильном ведении хозяйства, но у него, конечно, нет злого умысла. Что ему, должность председателя нужна?! И за спиной он не наговаривает. Ядовитый он немного... Так это — болезнь. Жизнь. И, верно, в работе не повезло. Не то разве бы он приехал в эту захлюпанную дождями Новую Греблю! А ты и сам сознаешься себе, что в работе своей стоишь не на твердой почве, а на купине: шаткой и неверной.

Павло делал вид, будто разглядывает под камышовым навесом ульи — живая память по деду Луке! — а сам мысленно готовился к разговору. И начал он его не так, как намеревался. Пожаловался на ненастье, на свою работу.

— Ты говоришь, устал, — прервал его Федор. — А я знаю другое. Какой бы тяжелой ни была работа, а когда она по сердцу, когда видишь, что создаешь что-то, нет усталости! Я знаю, Павло, усталость. Но я ведь работал с холодным металлом и немыми цифрами. А ты — с людьми.