Страница 1 из 60
Ю. Мушкетик
Сердце и камень
Сердце и камень (Роман Голубой долины)
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Паровоз прокричал отрывисто, глухо, словно был недоволен, что пришлось останавливаться на этой крохотной станции ради одного пассажира.
Пассажир, проводив долгим взглядом красные огоньки последнего вагона, прислонился к столбу с фонарем, цедившим в туман жиденький свет. Справа над земляным перроном, посыпанным шлаком, мигали еще два фонаря. Под одним из них, тем, что поближе, какой-то человек собирал пакеты и укладывал в мешок.
«Почтальон», — подумал приезжий. Человек выпрямился, закинул за плечи мешок и зашуршал по шлаку. Это был сухонький старичок с куцей бородкой и седыми, почти сливающимися с туманом усами.
— Дедушка, вы не из Новой Гребли?
Старик остановился и прищуренными глазами быстро оглядел прибывшего.
«Видно, не здешний. Костюм городской, шляпа, пальто на руке...»
— Из Новой Гребли.
— Так, может, и меня подбросите? Я, сколько там...
— Да нисколько. Вон мой драндулет безрессорный. — И старичок засеменил к калитке.
— Дедушка, — голос у приезжего густой и в нем — нотки смущения, — а вы не будете так добры... один чемодан к телеге.
Старик оглянулся, удивленно повел плечами.
— А я думал, ты еще и мою поклажу при такой комплекции... — Но тут же заметил у ног приехавшего две толстые, блестящие палки. — Да ты ж того... Сразу бы так...
Почтальон засуетился, поставил свой мешок и схватил оба чемодана.
Приезжий взял палки в левую руку, а правой легко закинул за спину почтовый мешок. Пальто перекинул через плечо.
— Поставь, я сам. А я и не заметил, — бормотал старик. — Да говорю тебе, оставь. Еще упадешь, ноги посбиваешь протезами.
Но мужчина мешка не бросил. Он шагал, заметно покачиваясь, с силой опираясь на палки. И только положив на телегу мешок, сказал:
— А у меня не протезы. Свои ноги.
— А чего ж ты так?
— Мертвые они до колен. Нервы поражены...
Старику захотелось расспросить, где тот так покалечил ноги, но не решился. Он почувствовал, что приезжий не из разговорчивых. А тем более про увечья, кому же приятно рассказывать?
Какое-то время ехали молча. Дышала натруженной грудью ночь, вздыхала лошаденка, топая по дороге. Ей, наверно, виделось теплое стойло, хрустящий овес, душистое луговое сено. У путника эти вздохи пробудили воспоминания. Он вглядывался, стараясь узнать места. Где-то здесь, на этих буграх, он пас общественное стадо и не раз проносился на конях к Ляховской могиле. Но сейчас предрассветный: туман поглотил и бугры и могилу.
Федор, так звали приезжего, узнал почтальона, как только они уселись в телегу. Это дед Савочка. Федор помнил его еще дядькой Савочкой, маленьким сухощавым человечком, который был кашеваром в колхозе. Время на его лице оставило немало своих зарубок, посеребрило бородку и брови, но не замедлило говора и движений.
А Савочка не узнавал его. Да и как узнать: тринадцатилетним мальчишкой сидел он в последний раз возле его кашеварки.
Старик суетливо пощелкивал кнутом и тоже думал: «Кто же этот человек? Начальство из района или из области? Так оно прикатило бы на машине. Уполномоченный? У этого должны быть крепкие ноги. Да и зачем с чемоданами?»
Наконец любопытство одержало верх.
— Вы на работу или в гости к кому?
Федор хотел было назваться, но как раз на ухабе телега накренилась, и он ухватился за борт обеими руками. А пока телега тряслась на ухабах, в голове появилась другая мысль, и он даже улыбнулся ей.
— В гости.
— Может, в войну знакомство с кем завязали?
— Угадали. Воевал вместе с Василем Кущем. Как он сейчас?..
— А так, живет, хозяйствует. Сперва было забросил хозяйство, а сейчас опять крепко взялся. Хату новую поставил, под шифер... У него можно хорошо отдохнуть: садик, речка недалеко.
— Руки у него золотые, да и человек хороший, правда?
Федор почувствовал неловкость (ведь спрашивал о брате), но раз уж оставил берег, плыви, греби на быстрину.
— А как же. Он человек не в затылок битый. Немножко того...
— Немножко что?
Савочка повел глазом и не уловил на лице приезжего ничего, кроме обычного любопытства.
— Да как тебе сказать... Ну к примеру... Когда-то у нас на ярмарке игра такая была. Расставлял литвин горшки рядами — кверху дном. Под всеми — зола, а под одним платок или колечко. Плати гривенник, бери и бей горшок. Ударишь — а оттуда зола: бурх. Горшок тогда стоил пять копеек. А угадаешь — твой платок. — Савочка поправил кнутовищем вожжу, зацепившуюся за тяж, подвинулся ближе к передку. — Вот и догадайся, под каким горшком он товар прячет.
— А попробовать?
— На все горшки денег не хватит. А платок... Может, его и совсем нет...
Над заспанными полями занимался рассвет. Савочка дернул вожжи и хлестнул кнутом по лошаденке, плетущейся в гору. И снова вокруг воцарилась тишина. Глухо цокали копыта, да колесо поскрипывало, задевая за чеку.
Рассказ Савочки не выходил у Федора из головы. Он раздумывал над его смыслом и оглядывался по сторонам. Наконец лошаденка выволокла телегу на бугор. Умываясь туманом, как молоком, рассвет росой плескал на долины. И ячмень по сторонам дороги стоял буйно зеленый, словно посвежевший от росы. Вскоре дорога вышла на луг, который примыкал к плотине. За плотиной — село. Савочка направил лошадь в улочку, что опоясала нижний склон горы. Вот и двор. Старая, с замшелой стрехой хата. Высокие осокори окружили ее, сплелись ветвями, прикрыв от непогоды. Вон те три явора посадил дед. Эти четыре — отец. А где же его яворы? Никодимовы? Василевы? Нет их. А чуть подальше над тыном — молоденькие кленочки. Это уже, наверное, на Василевой усадьбе. А вон и его хата улыбается окнами, сверкающими на солнце, и хлев, и сарай. Гляди, сколько понастроил Василь одной рукой!
Савочка составил под новые ворота чемоданы, хотел их внести во двор, да Федор попросил оставить здесь.
Долгую-долгую минуту стоял он у родного дома. Как каждый, кто возвращается после далекой и трудной дороги, он искал здесь свои следы. И грустью наполнилось сердце: заросли эти следы густым бурьяном, затоптали их молодые ноги. Когда мы веселы и счастливы, то забываем отчий дом. Но стоит нам повстречаться с бедой, почувствовать усталость, сбить ноги на дальних дорогах, мы всегда, где бы ни были, куда бы ни ходили, возвращаемся домой.
Во дворе Федора встретили громким гоготаньем гуси. Они летели от хлева к воротам, прямо под ноги. На их крик вышел из хлева отец с рубанком в руках.
— Федя!.. — И рубанок выпал из рук. — Одарка, Одарка, погляди, кто к нам!.. Федя!..
Вышла на порог баба Одарка. Федору она — мачеха. Вытерла фартуком руки, не зная, как ей держаться. Да и сам отец, казалось, растерялся. А может, Федору это показалось. С чего бы отцу перед ним испытывать неловкость? За свои слезы, за свою горькую жизнь, что развеяла по свету еще малолетних его сыновей? Его ли в том вина, что двое из троих почти не знали отцовской хаты?
— Одарка, беги разбуди Василя...
— Не надо... — Федор не знал, как ему называть свою мачеху... — Одарка Юхимовна, пускай Василь спит. А вы, тату, внесите в хату чемоданы.
Но из хаты Василя уже послышался какой-то шум. Звякнула задвижка, и на пороге появился Василь. В белой нижней сорочке, заправленной в галифе, в тапочках на босу ногу. Правый рукав свисал от плеча.