Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 52 из 73

Дед Степочка тоже принялся уговаривать:

— Не робей, Фросюшка. Чего испугалась-то? На трибуне и то не сробела, а тут…

Но Фрося никак не решалась. Позади себя она услышала скрип отворяемой двери и обернулась. На пороге стоял Василий. Вид у него был как у побитого, но все еще задиристого петуха. И тогда Фрося решилась:

— Печка, печка, — сказала она, — повернись ко мне передом, к Ваське задом. — Печка, чуть помедлив, неслышно поехала вправо. — Ой, мамушки мои! — всплеснула руками Фрося. — Да что ж это такое? Чудо, да и только!

Заграй стоял у окна, делая вид, что все это вроде его и не касается. Фрося подошла к нему и удивленно, словно бы впервые взглянув на него, спросила:

— Это ты сам сделал?

— Сам, — ответил тот.

— Для меня?

— Для тебя.

— Ой, Ваня! Значит, недаром я тебя во сне видела! А усы? Усы ведь можно и отрастить, правда?

— Отращу, — пообещал Заграй, — и на трубе играть научусь. Чтоб все, как ты хочешь.

Фрося обняла его и тут же при всех поцеловала.

— Не надо ни трубы, ни усов. Я тебя и так люблю.

Только тут Василий, казалось, опомнился.

— Люди! — закричал он. — Где вы, люди? Смотри, что делают? Отца троих детей чести лишают! На глазах у родного мужа амуры устраивают! Так нет же! Не сдамся!

Он вышел на середину избы, стал перед печкой, широко расставив ноги, а руками упершись в бока.

— Печка! — приказал он. — Повернись ко мне передом, к Фроське задом!

Печка даже не шелохнулась.

— Шалишь! — пояснил ему дед Степочка. — Печка ведь тоже себе на уме. Не на всякий голос откликается. И сколько ни кричал, ни приказывал Василий, печка его не послушалась.

— Ну, убедился? — спросил его Заграй. — А теперь давай отсюда подобру-поздорову. И чтоб без всяких фокусов. Поизмывался над беззащитной женщиной — хватит. Теперь у нее есть защита. Смею думать — надежная!

Когда Василий ушел, Фрося затопила печку, напекла блинов — новоселье отпраздновать.

Дед Степочка принес клюквянки, старая Анисья байку маслят собственного засола. Надо уже за стол садиться, хватились — Оксанка куда-то исчезла. Ну, где она опять, бедолажная? Искали, звали — нигде нету.

— Ладно, — сказала Фрося, — садитесь за стол. Семеро одного не ждут. Пускай только заявится, уж я накормлю ее березовой кашей!..

Все ели блины и похваливали: вот какие вкусные печка печет. А потом уже и хвалить перестали — некогда стало. Успеть бы в сметану блин обмакнуть, да в рот, пока горячий. Тишина установилась за столом. И вдруг в этой тишине раздался голос:

— Печка, печка, повернись к добру передом, ко всякому злу задом!

Вначале никто не сообразил, чей и откуда этот голос, лишь Фрося догадалась, блин из руки выронила.

— Оксанка, ты? Неуж заговорила? О, мамушки мои! — Она кинулась на печь, где, спрятавшись за трубой, сидела Оксанка, принялась обнимать ее, целовать. — Умница ты моя, разумница. Целый год молчала. Заговорила наконец! Правду ты, дочунь, сказала: пусть наша печка только на добро откликается. Ах ты, моя ясынька, ах ты, моя родная… Ну, скажи еще что-нибудь, ну, скажи!

Но Оксанка молчала. Неужто опять замолчала на целый год?

Фрося взяла ее к себе на руки, прижала к сердцу.



— Спи, дочунь, спи. И пусть тебе приснится счастливый сон. Будто печка — это наш пароход. И мы плывем на нем, плывем. Далеко поплывем. И найдем колодец с живой водой. И замесим на той воде тесто. Напечем блинов. Много, много. На весь мир, на всех добрых людей. Заходите к нам в дом, люди добрые. Угощайтесь. Для хороших людей не жалко. Ну, что же вы стесняетесь, берите, ешьте, на всех хватит…

Живые памятники

Повесть

А дубы не сбрасывают своих листьев на зиму. Пожухлые, обмертвелые, бьются они на ветру, жестко шелестят в мороз, но на сучьях держатся стойко, и так до самой весны, до теплых деньков, а как задышит земля, напившись талыми водами, распрямит свои плечи могучий дуб и начнет ронять лист на зеленеющую под ним землю, один за другим, один за другим.

Листья летят плавно, кружатся как во сне, заколдованные вольным запахом весны, сиянием крутого неба, пеньем жаворонков, что маленькими точками вбуравливаются в вышину.

Мурлычет у корневищ ручей, и листья падают в него, вода на бегу подхватывает их и несет в далекий океан. А дубы, сбросив по весне старые листья, еще долго будут стоять в раздумье: начать им зеленеть иль подождать немного. Видать, такой у них характер — неторопливый, крепкий.

Растут дубы медленно, приживаются трудно. Может быть, поэтому и родилось у нас такое поверье: уходя на войну, человек сажает в землю дубок. Приживется дубок, значит, вернется с войны солдат. А не приживется…

1

Боже мой, неужели бывает на свете такая тишина?!

Федор спрыгнул с попутки и остановился, пораженный: кажется, за всю свою двадцатипятилетнюю жизнь он не слышал такой тишины, когда не хрустнет ветка, не прошумит ветер, не засвистит птица — тишина. А может, он просто-напросто оглох? Но нет, вот стрекотнул в траве кузнечик, вот пчела пролетела. И снова тихо-тихо. И тогда он закричал — не выдержал этой тишины: «Эге-ге-эй!» Прислушался. Но даже эхо не ответило на его крик, утонуло где-то за лесом.

Федор радостно засмеялся, вскинул на плечо вещмешок и прямиком, через луга, зашагал в родную деревню.

Он шел, сбивая сапогами капли росы, но будто не шел, а летел. Невидимые крылья несли его, и ветер подгонял в спину — домой! Каждая травинка на лугу, каждый лозовый куст у дороги радостно кивали ему — домой, домой! И в лад шагам позвякивали ордена и медали у него на гимнастерке — домой, домой, домой!

Но, чтобы пройти в деревню, нужно было обойти курган с дубравой. Деревья здесь росли разные: молодые и старые, еще с войны восемьсот двенадцатого года, а то и старше. Старые уже еле стояли, кряжистые, дуплистые, готовые вот-вот рухнуть, но их подпирали молодые — крепкие. Так и шумела эта роща как живой памятник тем, кто ушел на войну.

Как ни торопился Федор домой, к жене, а пройти мимо рощи не смог. Захотелось взглянуть на дубок, который посадил он сам четыре года назад. Четыре года…

Заросшей тропинкой он поднялся на курган, стал искать свой саженец. Вокруг шумели дубы, только что зазеленевшие после зимней спячки. Один, самый старый, рухнул, подмяв под себя молодой. Чей же это? Теперь и не упомнишь. Хоть бы свей найти, и то ладно. Помнится, рядом канавка была, а напротив — большой черный камень с раздвоенной макушкой. Камень был на месте, хоть и зарос чернобыльником. Вытоптав чернобыльник, Федор нашел наконец и свой дубок. Был он еще совсем мал, но корявенький ствол его стоял ровно, крепко держась за землю упругими корнями.

Федор погладил рукой зеленые, еще клейкие листочки, подгорнул под ствол прошлогодней сухой травы, сел.

— Прижился все-таки… Ну, молодец!

Сидя сейчас подле дубка, Федор вспомнил тот ясный летний день, когда он возвращался с сенокоса. Шел усталый, но бодрый, потому что светило солнце и на душе было радостно от хорошо выполненной работы, — повалил небось чуть не полгектара травы. Придет домой, позавтракает и — снова на луг, теперь уже вместе с женой Ариной. На околице деревни он увидел ватагу ребятишек, которые играли в чижика, кричали наперебой:

— Ванька, дай дарку!

— Козла те сушеного!

— Пусть повадит, пусть повадит!

— Берегись!

Соседский мальчишка Ванька, длинноногий, рыжий, как цветущий подсолнух, размахнулся, чтоб ударить по чижу, да так и замер с поднятой битой, потому что услышал голос матери:

— Ванька, родимец тебя забей, иди домой — война началась!

Так услышал тогда Федор о начавшейся войне и сначала даже не поверил: чепуха какая-то, но, войдя к себе во двор, по лицу Арины догадался: в самом деле — война.

Арина стирала белье, развешивала его на веревке, увидала мужа, повисла на нем:

— Феденька, голубчик, как же это, а?