Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 73



Круглая молния

В воскресенье рано утром

Повесть

— Леха, Леха, — кричала мать, бегая по двору, — ты куда, лиходей, скрылся? Неуж березовой каши захотел? Уж я тебя накормлю, как поймаю. До новых веников не забудешь!

Леха не слышал. Он сидел на коньке крыши и, задрав голову, глядел в небо: там шла война. Ночь ползла откуда-то снизу, от леса, заходя своим левым синим крылом, лезла прямо на солнце, а солнце хоть и светило ярко, но уже ничуточки не грело и, медленно-медленно отступая, гасло. В последний раз оно вдруг вспыхнуло, рассыпало по земле лучи, как стрелы, а может, это были вовсе не стрелы, а руки. Солнце подняло их, сдаваясь, и, уже не раздумывая, обессилев вконец, нырнуло в тучу.

— К дождю, — сам себе сказал Леха и слез с крыши.

— А, вот ты где? — ничуть не удивилась мать и, скорей по привычке, чем от злости, мазнув Леху рукой по затылку, сказала: — Ноги помой, а то цыпки нарастишь — кровавыми слезами заплачешь.

Лежа засмеялся. Он ждал, целый белый день ждал той минуты, когда мать придет наконец с фермы, подоит корову, накормит поросенка, загонит кур и возьмет к себе Натку. А Леха тем временем улизнет на речку. Цыпки на ногах — это дело десятое, а самое главное, что в этот час сбегаются на берег все ребятишки, и старая речка Дымка словно молодеет от их голосов, бежит, перекатывается по камням — дурачится. Там, где на ее пути встает запруда, она разливается широким озером, а дед Егорыч зовет это озеро виром и рассказывает про мельницу, что стояла над ним когда-то, но в революцию мельницу порушили, и остались теперь от нее одни камни на берегу да в воде черные дубовые сваи. С берега, правда, они не видны, потому что под водой, но кто не дурак и так, наугад, про них знает, ведь с них так здорово нырять. Нырнешь у свай, а вынырнешь у самого того берега, где стоят две березки, а под березками всякий раз влюбляются девки с парнями. Парень-то, если честно сказать, всегда один — рыжий Коляй, да и ему скоро в армию, а девки все разные. Тут и Нютка, и Светочка, и Танюшка с Наташкой — все побывали под березками, а ребятишки, завидев их, кричали: «Тили, тили, тесто, жених да невеста». Коляй конфузится, а девчатам и горя мало, на малышей они и внимания не обращают. Покричат, покричат, подразнятся да и перестанут, своими делами займутся. Своих-то дел разве мало?

— Эй, Леха, давай наперегонки: кто глубже нырнет? — кричат Танька-Манька.

— Давай.

— Гляди, как мы надуваемся.

Леха глядит: они и в самом деле толстеют, круглеют, как резиновые мячики, и он пугается.

— Танька-Манька, хватит, а то пузы лопнут.

— Не лопнут, потрогай! — кричат они.

Леха не знает, у кого трогать: не то у Таньки, не то у Маньки, а они вдруг обе перестают надуваться и хохочут, тыча пальцами прямо Лехе в лицо:

— А где твой глаз? Косой, косой!

— Ничего я не косой, меня пчела укусила.

Но так как Танька-Манька продолжают хохотать, Леха обиженно говорит:

— Ага, если б вас так. Ладно, ладно, я скажу Сане Маленькому.

Но Танька-Манька все равно не слушают. Их все так зовут на деревне — Танька-Манька, даже если они и бывают поврозь, хотя поврозь их никто и не видит, а всегда вместе, потому что они двойняшки. А кроме них у бригадира Сани Маленького еще две пары двойняшек, но Танька-Манька — старшие, и они продолжают кричать:

— Косой, косой!

От обиды Леха сначала хотел заплакать, но раздумал: перед кем плакать-то, и, разогнавшись, крикнул:

— Глядите, нырну, синий камень достану!

— Не достанешь! Не достанешь!



Леха нырнул, да зря поторопился, и воздуху ему до дна не хватило.

— Ну, достал? — съехидничали Танька-Манька и поплыли к другому берегу. — Догоняй!

Леха догонять не стал, ребра у него ходуном ходили под кожей, но он упрямо повторял:

— А вот и достану! А вот и достану!

Достать синий камень со дна вира — это была мечта всех мальчишек, потому что у кого был синий камень, тот на весь год становится командиром. Прошлым летом командиром был Костя, он из города к бабке Аксинье в гости приезжал, а ныне к другой бабке в Москву поехал, и борьба за командирство разгорелась с новой силой. Не было ни одного дня, чтоб мальчишки не ныряли в вир в надежде достать синий камень. А он небось лежал на дне и посмеивался: ну-ка, попробуйте, ну-ка!

И хотя вода в виру была холодной, как у лягушки брюхо, Леха еще раз нырнул. На этот раз он достал до дна, загреб камень рукой, но когда вынырнул и разжал ладонь, то увидел: камень был не синим, а серым, и Леха со злости запустил его далеко в кусты. Оттуда как ошпаренный выскочил Витька-Мочало:

— Ты что кидаешься, как дам под дыхало!

Леха не стал с ним драться: его раз толкнешь, а он уж домой — жаловаться. Сопли распустит: мам, а мам, чего они лезут? С такими Леха не любил связываться. А тут еще ночь надвинулась, расстелила себе постель из тумана, хоть и горел еще в небе закат, полыхал березовым огнем, а вода в реке была от заката тихой и красной.

Он посидел немножко над виром, помечтал: вот бы в воде пожить, как рыба, или в небе — как птица, и пошел не спеша домой, ведь дома-то небось все уже спали.

Проходя мимо хаты деда Егорыча, Леха не удержался, чтоб не заглянуть на крыльцо, но в прикрытую дверь увидел, что дед стоит на коленях и молится — только бороденка трясется, — и не стал ему мешать. Хотя сам дед признавался и божился даже, что в бога он не верит, а просто кажын дён итог свой подводит.

— Вот и субботушка прошла, о, господи, а что я исделал? Ну, картоху распахал, ну, колодец почистил, и все? Ох, старость не радость, рано ты, стерва, нагрянула. И куда только силушка подевалась моя богатырская, о, господи…

Леха усмехнулся, слушая деда, потому что вспомнил, как бабка Аксинья про него рассказывала:

— Злыдень, злыдень, как есть, а еще хвастается. Дескать, в молодости красивый да сильный был. Ну, и придумает козел старый. Да на него ни одна девка, бывалыча, и не глянет даже: от горшка два вершка, бороденка на нем и та не росла. Богатырь — ногтем придавить можно. А уж теперь — тьфу, тьфу, сатана!

«Значит, сегодня суббота, — подумал Леха и обрадовался, — завтра, стало быть, воскресенье». А в воскресенье каждый раз приезжает из города Галина, гостинцев привезет и с Наткой побудет, а Леха пойдет с отцом в лес. А если отец забыл уже и не возьмет его с собой? Нет, возьмет, он обещал, а что отец обещает, всегда сделает.

С радостной мыслью о завтрашнем дне Леха кубарем влетел на крыльцо, хотел тихонько проскользнуть через сенцы в хату, но мать, уловив в темноте его быстрое дыхание, строго спросила:

— Ноги, помыл, пострел?

— А то! — слегка обиделся Леха и юркнул поскорей в постель. Натка уже спала, посапывая в своей люльке, и Леха тоже стал засыпать, как вдруг услышал, что кто-то плачет. Вот Натка-рюмза, и поспать человеку не даст. Но в люльке было тихо, а плач плыл откуда-то из сеней, и у Лехи даже в животе похолодело: плакала мама. Что это с ней, ведь мать у них всегда такая веселая, бойкая.

— Ирод ты, ирод, — сквозь слезы шептала мать, а в открытую дверь Лехе все было слышно, хоть и не знал он, кого это она так ругает. — Все люди как люди, а ты что зверь лесной.

«А, — догадался Леха, — это она отца ругает, потому что он лесником работает».

— Ну, скажи, чего ты на Центральную переезжать не хочешь? И по льготам квартиру, в рассрочку, и свет, и водопровод, и клуб.

— А лес там есть? — спросил отец.

— Весь свет в окне — твой лес. А у нас дети растут. Им к жизни стремиться надо. А ты заладил одно — лес. Да что они видят тут? Твой лес да небо над головой? Вон, вишь, Галина одна и выбилась в люди-то. Не кем-нибудь, а продавцом состоит. А Леха, Натка растут? В деревне одни старухи остались, и нам с ними век вековать?