Страница 53 из 73
Ничего не ответил ей тогда Федор, лишь молча обнял одной рукой, потому что в другой была коса. Потом прошел в сени, спрятал под стрехой косу, взял лопату.
— Пойдем, — позвал он.
— Куда? — вскинулась Арина.
— Поищем дубок.
Они вскинули на плечи лопаты и пошли деревней туда, где синел за околицей лес. Деревня гудела как растревоженный улей: мычали коровы, кудахтали куры, бабы причитали по своим мужьям, а они шли тихие, спокойные, молчаливые, будто война их вовсе и не касалась. Скоро деревенские шумы исчезли, стало так тихо, что даже не верилось: неужели где-то уже идет война? Даже птицы и те примолкли, лишь одинокий зяблик пел: «Трень, трень, фиуть…»
Арина, задрав вверх голову, долго слушала зяблика, как он деловито пел, словно и не пел, а про свою жизнь рассказывал.
В густой некошеной траве на опушке леса много всяких деревцев: маленькие осинки и березки, молоденькие, красноватые липки и заневестившиеся уже рябинки, а вот дубков не было. Так они и шли вдоль опушки, зорко вглядываясь в лесную поросль, пока Арина, будто споткнувшись обо что-то, не вскрикнула:
— Нашла, нашла!
Крохотный дубок рос на самом краю канавы и был даже не похож на дуб, лишь кожа ствола — темная и блестящая — выдавала в нем будущего владыку леса. Но Федор обошел вокруг дубка, забраковал:
— Слаб. Может не прижиться.
И они отправились дальше. По дороге спугнули невзначай серого зайчонка, и Федор в азарте захлопал себя по коленкам:
— Эх, жаль, ружье с собой не прихватил.
А Арина пожалела:
— Пусть побегает, мал еще.
В конце концов они все же нашли дубок. Правда, и этот был кривобок, неказист, но Федор, ухватив за ствол, попытался его вырвать и не сумел, позвал жену:
— Ариш, помоги-ка.
Вдвоем они подкопали землю вокруг дубка, потом подхватили руками и вырвали из земли, а чтоб корешки не засохли, завернули их в мокрый мешок.
Вернувшись на курган, они аккуратно посадили дубок, и Федор сказал не то ему, не то Арине:
— Жди!
Вот и дождался дубок.
Федор еще раз погладил его рукой, подмигнул деревцу: дескать, живем! — и спустился с кургана. Теперь уж до дома было рукой подать, и он пошел-побежал, не в силах сдержать своей радости, что вот он, здоровый, живой, идет домой, где его ждут.
А дома, оказывается, не ждали.
Жена Арина, увидев его на пороге, сначала испугалась, но тотчас же кинулась к нему на шею, заголосила на всю избу: «А, Феденька, а, родненький!» Но, обнимая жену, прижимая ее тело отвыкшими от ласки руками, Федор вдруг ощутил крепкий, вздувшийся под кофтой живот, отшатнулся, как от чумной:
— Так вот как ты меня ждала!
Арина ойкнула, упала на колени, стала целовать его ноги.
— Феденька, прости. Прости, коли можешь…
Он рванул ворот гимнастерки — стало трудно дышать.
— И ты еще смеешь просить прощения?
Она будто не слышала. Ползала по полу, поддерживая руками живот, молила:
— Прости, прости…
Обойдя жену, Федор прошел в красный угол, упал головой на стол и вдруг захохотал. Будто дробь автомата рассыпалась по избе, а вслед за ней всхлипы, как одиночные выстрелы из винтовки.
— Мы там на фронте кровушку свою… За них же, за них! А они…
Федор бился головой о столешницу, и Арина не могла понять: хохочет он или, хохоча, плачет. Она подошла к нему, взяла руками его голову, сберегая от ударов, хотела прижать к груди, но не посмела. И так, держа его голову на весу и заглядывая ему в глаза, горячо и сбивчиво зашептала:
— Свет ты мой… Сокол ясный… Не надо так. Не убивайся попусту. Главное-то: живой! Ну и живи! А я уйду… Пропаду с глаз твоих. Главное-то: живой! Феденька!
Трясущимися руками она достала из-за пазухи узелок, с трудом развязала его и протянула Федору аккуратно сложенную казенную бумагу. Бумага извещала, что гвардии рядовой Житушкин Федор Иванович пал смертью храбрых двенадцатого апреля одна тысяча девятьсот сорок четвертого года.
…Двенадцатого апреля — для Федора памятный день. Он и в самом деле мог тогда погибнуть, ведь погибли все из его батальона. Приказ был коротким и ясным: взять высоту. Взять, несмотря ни на какие потери.
Какое было тогда теплое, свежее утро, от маленькой речушки перед высотой поднимался синий, весенний туман, и каждый знал, что это, может быть, последнее его утро, последний в его жизни туман…
Земляк и друг Федора Венька Карташев, помнится, подполз к нему и, подмигнув хитро, предложил:
— Давай, Федюха, обманем смерть, а?
— Как это?
— Махнемся кисетами. Мне еще дед рассказывал. Смерть солдата как находит в бою? По кисету. А мы с тобой карты ей все перепутаем. Давай?
— Давай, — согласился Федор и попросил Веньку: — Только ты мой кисет обязательно сбереги, мне его жена подарила.
— Ладно, сберегу…
Не сберег Венька кисет. Эх, Венька, Венька… Весельчак был, гармонист, каких поискать. Как развернет, бывало, мехи: «Ванька-ключник, злой разлучник, разлучил князя с женой…» Это, говорит, про меня песня написана. Жаль только, что князей в революцию извели, а то бы я их всех поразлучал с женами… Правда, на войне ему пришлось немного поунять свою прыть, но даже на фронте он нет-нет да и приласкает какую-нибудь медсестричку. Он и Федора не раз корил: «Жаль мне тебя до слез, очень уж ты строгий, все блюдешь себя для Аринушки, а она, могет быть…»
Не стерпел Федор, и хоть был ему Венька закадычным другом, а врезал ему по загривку: «Всех на свой аршин не мерь!» Венька не обиделся. Только и сказал: «Поживем — увидим». А пожить и не пришлось. Не сумели они обмануть смерть, и там же, на высотке, когда бежал в атаку, мельком увидел Федор, как упал Венька лицом в землю. А Федор еще продолжал бежать, и стрелять, и кричать «Ура». Вокруг один за другим падали солдаты, упал и лейтенант — Федор все равно бежал, не мог остановиться. И наступило такое время, когда он остался на высотке один. Оглянулся — никого: ни наших, ни немцев. Стало быть, высота все-таки взята? Но не успел он порадоваться этому, как ощутил горячий толчок в грудь. Падая, он увидел заходящий край солнца, и показалось ему, что это не солнце, а алый кисет, который он отдал перед боем Веньке. Раненый, истекающий кровью, он думал про этот кисет и все сокрушался: зачем он согласился поменяться им с Венькой? Ведь все равно не перехитрили смерть, и она, стерва, нашла их, сперва одного, а теперь, глядишь, и другого…
Лишь под утро очнулся Федор, услышав над собой голос санитара:
— Стойте, братцы, этот, кажись, живой…
Федор остался жить, хоть в казенной бумаге черным по белому и было написано, что он пал смертью храбрых. И, сидя сейчас за столом своей избы, он, словно бы оправдываясь, произнес:
— Но ведь я живой… Живой, понимаешь?
А больше и не знал, что сказать.
— Ну и слава богу, — сказала Арина. — А про другое и думать не моги. Живи. И жизни радуйся.
Она отошла в угол, к сундуку, стала вынимать вещи.
— Вот тебе рубаха постиранная. В баньку сходишь, переоденешься. Не век же в гимнастерке… А вот штаны почти новые. Помнишь, перед самой войной купили? Вот только пуговочка оторвалась…
Она мигом нашла иголку, вдела нитку, но, пришивая пуговку, больно уколола себе палец.
— Ох я, неумеха…
Свои две кофты, юбку, платье с оборками она увязала в большой с кистями платок, вскинула узел на плечи.
— Прощай, Федя.
— Куда ты? — выдавил из себя Федор.
— К отцу пойду. Родная кровь, небось не выгонит.
Федор тяжело поднялся из-за стола:
— Да куда тебе… с дитем? Уж лучше я уйду.
— Нет, нет! — крикнула Арина и уже тише добавила? — Твоя изба, ты и живи. А я… Как пришла сюда, так и уйду. Скатертью мне дорожка…
Только теперь Федор разглядел жену: маленькая стала, как подросток, с худым, запавшим ртом, с заострившимся лицом. На лице одни глаза: огромные, виноватые. А ведь он видел эти глаза радостными, счастливыми, когда целовал ее там, на кургане.
Спазмой сдавило горло, в голове помутилось. Но он все же взял себя в руки, спросил: