Страница 12 из 13
меж тем как дети ее лет310 Представляли эльфов и фей на сцене, Которую она помогла расписать для школьной пантомимы, Моя кроткая девочка изображала Мать-Время, Сгорбленную уборщицу с помойным ведром и метлой, И, как дурак, я рыдал в уборной. Еще одна зима была выскреблена, вычерпана до конца. Весенние белянки появились в мае в наших лесах. Лето было выкошено механическими косилками, и осень сожжена. Увы, гадкий лебеденок так и не превратился В многоцветную лесную утку. И опять твой голос: 320 «Но это предрассудок! Будь доволен, Что она невинна. Зачем преувеличивать Физическую сторону? Ей нравится быть чучелом. Девственницы писали блистательные книги. Иметь роман – это не все в жизни. Красота Не столь необходима!» А старый Пан По-прежнему взывал со всех цветных холмов, И по-прежнему не умолкали демоны нашей жалости: Ничьи губы не разделят помады на ее папиросе; Телефон, звонящий перед балом 330 Каждые две минуты в Сороза-Холле, Никогда не зазвонит для нее; и, с оглушительным Скрежетом шин по гравию, к воротам Из отполированной ночи, в белом кашне поклонник Никогда не заедет за ней; она никогда не пойдет, Мечтой из тюля и жасмина, на этот бал. Мы, однако, послали ее в шато во Франции. Она вернулась в слезах, после новых поражений, С новыми горестями. В те дни, когда все улицы Колледж-Тауна вели на футбольный матч, она сидела 340 На ступеньках библиотеки, читала или вязала; По большей части одна или с милой, Хрупкой подругой, ныне монахиней; и, раз или два, С корейским студентом, который слушал мой курс. У нее были странные страхи, странные фантазии, странная сила Характера, – так, однажды она провела три ночи, Исследуя какие-то звуки и огоньки В старом амбаре. Она оборачивала слова: кот, ток, Ропот, топор. А «колесо» было «оселок». Она звала тебя «кузнечик-поучитель». 350 Она улыбалась очень редко, и только В знак боли. Она с ожесточением Критиковала наши планы и, без выражения В глазах, сидела на несделанной постели, Расставив опухшие ноги, чесала голову Псориазными пальцами, и стонала, Монотонно бормоча жуткие слова. Она была моей душенькой – трудной, угрюмой, Но все же моей душенькой. Ты помнишь те Почти безмятежные вечера, когда мы играли 360 В маджонг или она примеряла твои меха, делавшие Ее почти привлекательной, и зеркала улыбались, Свет был милосерден, тени мягки. Иногда я помогал ей с латынью, Или же она читала в своей спальне, рядом С моим флюоресцентным логовом, а ты была В своем кабинете, вдвое дальше от меня, И время от времени я слышал оба голоса: «Мама, что такое grimpen?»[16] – «Что такое что?» – «Grim Pen»[17]. Пауза и твое осторожное объяснение. Потом опять 370 «Мама, что такое chtonic?»[18] Ты объясняла и это, Добавляя: «Хочешь мандарин?» «Нет. Да. А что значит sempiternal?»[19] Ты колеблешься. И я с энтузиазмом рычу Ответ из-за стола, сквозь закрытую дверь. Неважно, что́ она тогда читала (какие-то фальшивые новейшие стихи[20], названные В курсе английской литературы документом «Анга́же[21] и захватывающим», – до того, что это значило, Никому не было дела); важно то, что эти три 380 Комнаты, тогда связанные тобой, ею и мной, Теперь представляют триптих или трехактную пьесу, Где изображенные события остаются навеки. Мне кажется, она всегда питала слабую безумную надежду. Я тогда только что закончил свою книгу о По́пе. Джейн Дин, моя машинистка, предложила ей однажды Познакомиться с ее двоюродным братом, Питом Дином. Жених Джейн Должен был отвезти их всех на своем новом автомобиле Миль за двадцать в гавайский бар. Они подобрали Пита в четверть 390 Девятого в Нью-Уае. Слякоть оледенила дорогу. Наконец Они нашли намеченное место – как вдруг Пит Дин Схватился за голову и воскликнул, что начисто Забыл условленную встречу с товарищем, Который угодит в тюрьму, если он, Пит, не приедет, И так далее. Она сказала, что понимает. После его ухода молодые люди постояли Втроем перед лазурным входом. Лужи были перечеркнуты неоном; и с улыбкой Она сказала, что она будет de trop[22] и предпочла бы 400 Вернуться домой. Друзья проводили ее До остановки автобуса и ушли, но она, вместо того Чтобы ехать домой, сошла в Локенхеде. Ты вопросительно взглянула на запястье: «Восемь пятнадцать. (Тут время раздвоилось.) Я включу». Экран В своем пустом бульоне породил жизнеподобную муть И хлынула музыка. Он бросил на нее один лишь взгляд И пронзил благожелательную Джейн смертоносным лучом. Мужская рука провела от Флориды до Мэна Кривые стрелы Эоловых войн[23]. 410 Ты сказала, что позднее нудный квартет — Два писателя и два критика – будет обсуждать Судьбу поэзии на Восьмом канале. С пируэтом выпорхнула нимфа под белыми Крутящимися лепестками, чтобы в весеннем обряде Преклонить колени в лесу перед алтарем, На котором стояли различные туалетные принадлежности. Я поднялся наверх и правил гранку И слушал, как ветер гоняет шарики по крыше. «Взгляни, как пляшет нищий, как поет 420 Калека» – это явно отдает вульгарностью Того абсурдного столетия[24]. Потом раздался снизу твой зов, Мой нежный пересмешник. Я поспел, чтобы услышать краткий отзвук славы И выпить с тобой чашку чая: мое имя Было упомянуто дважды, как обычно тотчас позади (На один топкий шаг) Фроста[25]. «Вы правда не против? Я успею на экстонский[26] самолет, потому что, знаете, Если я не прибуду к полуночи с монетой…» А затем было нечто вроде кинопутешествия: 430 Диктор сквозь туман мартовской ночи, Где издалека фары росли и приближались, Как расширяющаяся звезда, доставил нас К зеленому, индиговому и коричневатому морю, Которое мы посетили в тридцать третьем году, За девять месяцев до ее рождения. Сейчас оно было Рябым и едва ли могло бы напомнить Ту первую долгую прогулку, беспощадный свет, Стаю парусов (один был голубой среди белых В странной дисгармонии с морем, а два были красные), 440 Человека в старом блейзере, крошившего хлеб, Теснившихся, невыносимо громких чаек И одинокого темного голубя, переваливающегося в толпе. «Это не телефон?» Ты прислушалась у двери. Молчание. Подняла программу с пола. Вновь фары сквозь туман. Не было смысла Тереть стекло.