Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 44



Однажды Кроткий уронил портфель. Набитый бумагами, он соскользнул по ступенькам. Гнат поднял портфель и подал его Кроткому. «Будь ласка», — сказал он, улыбнувшись всем своим рыженьким личиком. «Щиро дякую», — ответил Кроткий и с тех пор стал отмечать Гната острым и умным глазом.

Гнат посещал массу каких-то необязательных лекций, записывал, запоминал. И почему-то нам это не нравилось. Определенно не нравилось. Но идея насчет Ломоносова не давала расти неприязни, и мы холили и лелеяли Гната, как могли.

Не в пример Гнату, мы учились через пень-колоду, больше бегали по собраниям, судили литературных героев и повторяли, что эпоха нас подгоняет.

Все это очень скоро кончилось. В губернии свирепствовали банды. Мы прекратили занятия науками и записались в ЧОН — части особого назначения из коммунистов и комсомольцев.

Стрелять на полигоне настоящими патронами из винтовок было куда интереснее, чем решать задачи на стенах.

Вечерами мы тренировались по стрельбе из нагана. Тир помещался в подвальном помещении, по форме напоминавшем скрипичный футляр. В. узкой его части помещалась конторка, за которой оружейник дядя Вася выдавал патроны и записывал в толстую тетрадь результаты тренировок.

Входная дверь находилась между щитами с мишенями и «линией огня» и открывалась в перерывах между стрельбами по звонку, оглушительному, как пожарный сигнал.

Мы являлись задолго до срока, назначенного нам по расписанию, и ждали, пока «отстреляется» команда номер четыре — самые сильные стрелки.

Наши, не торопясь, осматривали свое оружие, вынимали барабан, протирали наган масляной тряпкой и, подложив клочок белой бумаги, долго просматривали, чист ли ствол. При этом все делали вид, что не обращают никакого внимания на «четверочников». В действительности же мы ловили каждое слово в оживленном хоре у щитов.

Наконец приходил наш черед. Мы выстраивались на «линии огня» и заряжали оружие.

Дядя Вася, седенький, маленький, с ватой в ушах, ходил за нашими спинами, приговаривая:

— Не расставлять широко ноги!

— Целиться под нижний обрез черного яблока!

— Не дергайте спусковой крючок!

И тому подобное, уже привычное, без чего, казалось, и наган не выстрелит.

Федя Доценко стрелял первым. Мне, как самой маленькой по росту, доставалась последняя в ряду мишень. Ожидая, пока я выстрелю последний патрон, товарищи всеми способами выражали свое нетерпение: шумно вздыхали, переминались с ноги на ногу, а Володя Гурко принимал позу бегуна перед стартом.

Не успевало отзвучать эхо моего выстрела, как все срывались с мест и бежали к мишеням.

И опять мне было хуже всех: пока я добегала до своей мишени, Доценко уже успевал ее рассмотреть и отпустить на мой счет ядовитое словечко.

Да, у моей мишени было подлинно черное, безжалостное сердце: несмотря на все мои старания, оно оставалось нетронутым.

И я решила, что у меня сбита мушка.

— Проверим! — холодно сказал дядя Вася и вышел к барьеру с моим наганом.

Пули легли в самом центре черного круга, тесно, как семечки в подсолнухе. Пять десяток. Пятьдесят из пятидесяти возможных... Я была пристыжена.

Нетерпеливый Володя Гурко заявил, что у его нагана «тугой спуск». У него не хватало выдержки дождаться выстрела.



Дядя Вася ослабил спуск, и теперь выстрел раздавался всегда неожиданно, и Володя жаловался, что не успел «выцелиться».

Стрельба продолжалась до тех пор, пока синеватая дымка не появлялась у нас перед глазами в момент прицела и черное яблоко, казалось, начинало скатываться с белого поля.

... Вверху вечер встречал нас свежестью бульвара, сиянием уличных фонарей. Луна, как желтая нетронутая мишень, выкатывалась из-за деревьев.

Но нас тянуло обратно в подвал. Мы любили наш скрипичный футляр с его запахами пороха и оружейного масла. Дух благородного соревнования реял под его низкими сводами.

Ночью я стала видеть странные сны: мушка вылетала из прорези и, жужжа, уносилась под потолок. Вся команда с криком гонялась за ней...

Строевую службу преподавал нам латыш Озол, молодой гигант с прямыми, светлыми, почти белыми волосами и очень длинными, тоже белыми ресницами, так что они казались облепленными снегом. Поправляя положение при стрельбе лежа, он без стеснения дергал нас за ноги, всех, кроме Наташи, перед которой он робел. Это она сразу заметила и стала стрелять «с руки», положив правую на левую, что вообще строго запрещалось. Озол долго молчал, но в конце концов отобрал у Наташи наган и сказал, что она будет сестрой милосердия. Наташа обрадовалась: стрелковое дело ей не давалось, пули ее уходили «за молоком», «в белый свет, как в копеечку».

Ребята издевались над Наташей — они злились на нее за то, что она была в строю выше их всех. Рослая, белокурая. Правофланговая. Недаром Семка ее определял в жены консула.

А Семка исчез из города. Говорили, что он струсил: боялся, что пошлют на банду. А может быть, он просто перебрался в другой город и теперь там кричит про анархию — мать порядка и рекомендует себя «пламенным чернознаменцем».

В любом случае Семка смылся вовремя: нас действительно отправили «на банду».

Командовал отрядом Озол. Он был молчалив, угрюмоват, и мы только недавно узнали, что его зовут Жаном. Это звучало хорошо, все равно как у парижского коммунара. И он курил трубку.

Перед выступлением мы собрались на митинг во дворе ЧОНа. Это был тот самый двор, где мы каждый вечер маршировали, брали винтовку «на руку», «к ноге» и строились: «Равнение напра-во! По порядку номеров р-р-рассчитайсь!»

Но сейчас этот обычный, утоптанный нашими ногами двор с редкими сосенками, толпящимися у забора, выглядел обжитой квартирой, которую мы покидали надолго. А некоторые, может быть, навсегда. Эта мысль только сейчас пришла нам в голову.

На митинге выступал мой дядя. Он поднялся на трибуну, поставленную посреди двора, но не стал ни ерошить волосы, ни пить воду, как делали все ораторы. И сказал тоже не так, как все говорили:

— Рано вам, товарищи, выпало идти в бой. Молоды еще вы. Совсем ребята. Но и Советская власть молодая. Если сейчас ее не удержим, и нам и детям нашим томиться в рабстве. Поэтому идите! — Он поднял руку и негромко добавил: — За свободу, за большевистскую партию, за Советскую власть!

Ответное выступление Володи Гурко было кратко. Он сказал:

— Мы выступаем против лютых махновцев — банды Леньки Шмыря. Сам Ленька — уголовник. При нем советник, какой-то гимназист. В плен наших не берут: рубают на месте. Ну и мы им спуску не дадим! Да здравствует комсомол Украины!

Володя тряхнул чубом и спрыгнул с трибуны, гремя винтовкой. Володя Гурко, райкомщик и центр-форвард, коренастый крепыш, был у нас за старшого.

Вечером наш отряд погрузился в вагоны на товарной станции. Вдали в городе еще переливались цепочки уличных фонарей: в центре — ярче, на окраинах — тусклее, а здесь было совсем темно и глухо, словно мы отъехали уже очень далеко. И какое-то странное чувство охватывало нас: там, в городе, ничего о нас не знали. Не знали, что мы идем защищать их. Идем в бой. Ничего не знали и жгли себе спокойно фонари: в центре — ярко, на окраинах — уже совсем тускло.

А здесь была темь, прерывистый паровозный гудок, негромкая команда и мерный стук колес: «У-ходим на бан-ду!» И все громче, быстрее, слитнее: «Ба-н-ду-ду-ду!..»

Потом в монотонную скороговорку колес вступила песня. Сначала одинокий Наташин контральто, густой и напористый, бросил в молчание требовательные слова, почти приказ: «Наш паровоз, вперед лети!» Потом, словно в брешь, пробитую в душной стене тишины, устремился тесный строй голосов, в которых я различала мужественный баритон Володи Гурко и альт Миколы, нежный и тонкий, как он сам.

Потом запели украинские, протяжные, с неожиданными плавными излучинами или вдруг веселыми высокими завитками, песни. И уже не было слышно стука колес: «ду-ду-ду».

С песнями покидали мы наш асфальтовый берег со сбивчивым следом деревяшек, наш очаг в лучах медного чайника над бывшим парикмахерским салоном «Ампир».