Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 44



Я сказала это не очень уверенно, так как точно не знала, был ли разговор насчет порки идейным расхождением.

Ребята замерли. Дядя некоторое время молчал.

Я мало его знала. Он появился у нас только после революции. До этого он был в ссылке, в Сибири. А потом за границей. То, что он еще до революции был большевиком, придавало ему в наших глазах ореол героя. Но с ним не вязались полосатые носки, дядины усы «в стрелку», по моде, ушедшей «на свалку истории», как у нас любили выражаться, вместе с частной собственностью на средства производства.

Когда он заговорил, его голос удивил всех: тихий, с интонациями раздумья. Не похожий на энергичную и прямолинейную манеру, привычную для нас.

— Видишь ли, Лелька, твой отец не буржуа, — он сказал «буржуа», а не «буржуй», — он старый рабочий, мастер. И нечего от него отмахиваться...

— Он против того, что я в комсомоле! — выкрикнула я, густо покраснев.

Дядя опять помолчал, погладил усы и вдруг улыбнулся. Улыбка у него была какая-то не очень веселая, а вроде задумчивая.

— Ну и не слушай его, отца! А узелок все-таки разверни. И знаете что? Устроим пир!

Он не успел закончить, как Наташа схватила большой медный чайник и помчалась на кухню. Сейчас же басовые выхлопы и равномерное шипение примуса возвестили начало новой «эры процветания». Процветание и упадок в нашей коммуне чередовались с неуклонностью экономических кризисов капитализма. Наше благополучие строилось то на получении кем-либо из нас пайка, то на случайном заработке. Котя Пискавер, например, имел огромный успех в качестве лектора в воинских частях. Степень успеха определялась тяжестью пакетов с мукой и пшеном. Восторг Котькиных слушателей кристаллизировался в крупном, военного времени, сахарном песке и замирал в тусклых глазах ржавых селедок.

За чаем мы изложили дяде принципы нашей коммуны. Мы считали себя зерном будущего общества. У нас были творцы его будущей индустрии: Федя Доценко и Микола Шацюк. Они работали на механическом заводе, который пока что занимался мелким ремонтом, и делал зажигалки. Котя, пламенный трибун и публицист, шел во главе нашей маленькой колонны, усыпая наш путь цветами своего красноречия. Наташа была музой коммуны: она пела неистовым контральто, отлично передававшим суровое звучание походных песен. Володька Гурко, инструктор райкома и центр-форвард футбольной команды депо Южного узла, олицетворял собой гармоническое развитие человека в Коммуне грядущего. А я? Я, Лелька Смолокурова, была «просто так» — рядовой коммуны.

Пока дворцы ее еще не были построены, а те, которые достались нам от старого режима, не приспособлены для общежития, мы занимали три комнаты в бывшей буржуйской квартире. Дом был заселен чекистами и нэпманами. Чекисты вселились, как и мы, по ордеру коммунхоза. Нэпманы жили здесь и раньше, когда они были просто «интеллигентными людьми». Гришка, торгующий сахарином, был тогда гимназистом и брал уроки музыки. Его мама — зубным техником «с большой практикой». А Сигизмунд Шпунт-Драгунский, «король валютчиков», несмотря на свое пышное имя, служил письмоводителем у захудалого адвоката.

Между нами и этими «продуктами нэпа» шла тихая упорная борьба. Голодные, отощавшие, мы с презрением отворачивались от сковороды, на которой Гришкина мама жарила яичницу, и от ломтей душистого белого хлеба, которые она лицемерно предлагала нам. Нас поддерживала на своих могучих крыльях уверенность в будущем, в то время как рыцарей нэпа трясла лихорадка временщиков.

Мы пили морковный чай, заваренный в медном чайнике, который был символом домашнего очага коммуны. Этот чайник, медный, огромный, в боках которого играло солнце, казался нам подходящим для трапез коммуны.

И теперь мы поглощали мамины пироги с картошкой, черные, тяжелые и рубчатые, как гранаты, со сладостным предвкушением редкой в нашем быту сытости.

Одновременно мы с увлечением разворачивали перед дядей свои планы на будущее. Дядя слушал нас, и вдруг раздался его голос с той же странной интонацией:

— Я думаю, что прежде всего вам, друзья, еще предстоит стать солдатами.

Оживленные и уже почти сытые, мы не расслышали в его словах ощущения близкой опасности.

Я пошла проводить дядю.

— Вам понравились мои друзья? — спросила я.

По правде сказать, мне очень хотелось узнать, что думает дядя обо мне лично.



— Вы все — славные ребята... Он запнулся. — Но, понимаешь, уж очень самоуверенные. Меня это немножко пугает, а?

Я не нашла, что ответить.

— Видишь ли, — продолжал он задумчиво, словно говоря сам с собой. — Мы захватили власть. И удержали ее. Но будут еще трудности. Все не так просто. Понятно тебе?

«А что не просто? Как раз очень просто. Все-таки он какой-то старомодный», — подумала я про дядю.

Когда я вернулась, Гнат сидел на ступеньке под «гландами» и дремал. Я совсем забыла про него.

— Ты чего тут? — спросила я. — Иди домой, поздно.

— Нема у мене дома, — неожиданно ответил юноша. — Я з села убиг. Куркули со свету сживают...

— Будешь жить у нас, — тут же решила я, вспомнив, как когда-то Володька Гурко «втолкнул» меня в коммуну.

Мы с Наташей отправились к ее родным на Такмаковку. Это было целое путешествие. Мы шли через весь город, отбивая шаг деревянными подошвами. Трамваи не ходили, автобусы — тем более.

Стоял июль, было очень жарко. Местами асфальт плавился под ногами, и наши деревяшки оставляли на нем ясный отпечаток.

Мы шли сначала городом, по улицам которого быстро и деловито сновали совслужащие с портфелями, комиссары в кожаных куртках и кавалерийских штанах с кожаными леями, комсомольцы в косоворотках с расстегнутым воротом, с маленьким изображением Ленина, приколотым на груди. Их суровый строй изредка обжигали яркие пятна нэпманских девиц в рубахообразных, по моде, платьях диких расцветок, с прической «большевик»: спутанной гривой волос, распущенной по плечам. Девицы бродили по размякшему асфальту неприкаянные, как выходцы с того света.

Мы проходили аллеями городского сада, который был расчищен и ухожен нами на субботниках, устраивавшихся и по субботам, и по воскресеньям, и по другим дням. Теперь сад выглядел не хуже, чем при баронессе Ган, которой принадлежали раньше и сад, и дворец, и пруд.

Мы шли по городу, косясь на паштетные, появившиеся всюду, словно «тифозная сыпь на здоровом теле Революции», как говорил в докладах Котька Пискавер. Почему-то все закусочные и кухмистерские назывались «паштетными». Можно было подумать, что во времена нэпа кормятся одними паштетами! Вероятно, владельцы не решались на гордое «Ресторан» или «Кафе». «Паштетные»— это выглядело скромнее, ближе к духу времени.

Появились причудливые вывески, бог знает что сулящие. На Университетском спуске над выкрашенным в канареечный цвет павильоном висела старорежимная вывеска. Судя по размерам, она некогда красовалась над внушительным зданием. Надпись возвещала: «Производство персидских граждан». Внизу мелкими буквами — «Люля-кебаб». Мы не знали, что такое «люля-кебаб». Володя Гурко уверял, что это красавец перс, «произведенный» в этом закутке. Федя предполагал, что так звали коня, из которого изготовлена продукция заведения: жесткие мясные завитки, подаваемые на железных палочках.

Иногда нэпманы, подделываясь под советский стиль, называли свои заведения сокращенно. «Растмаслопонч» — это звучало как боевой клич неведомого племени, но означало всего лишь рундук, где жарились на постном масле пончики.

Мы смотрели на балаганы под выцветшими вывесками с наскоро закрашенными твердыми знаками, как на чужеземные острова.

Наташины отец и мать с малышами жили в доме сбежавшего с белыми купца. Но, вероятно, купец был захудалый, и дом его ничем не выделялся на улице слободки.

Мы пришли с тайной надеждой что-нибудь перехватить. Конечно, Наташина мать стала усаживать нас обедать, но мы увидели, что у них хлеб и картошка уже разделены на каждого, и сказали, что торопимся. Мы действительно спешили в нашу школу — на суд.