Страница 4 из 56
Мотл. В общем, характерную роль!..
Арнольд. Да, я был недурен, сумел, слава Богу, с ней справиться… Так вот, этот самый мерзавец все время лупил свою жену, что бы она ни сказала. И как-то раз выходит его сосед и спрашивает: «Янкеле, почему ты бьешь свою жену?» — а мерзавец отвечает: «Разве она не моя жена?» Так вот, дети мои, на этой фразе я сорвал аплодисменты, она произвела настоящий фурор… единственная фраза, которая вызвала аплодисменты в этой вонючей пьесе, название которой я даже не могу вспомнить. Вот так…
Зина. Что ты хочешь сказать своим «вот так»?
Мотл. В самом деле, что?
Арнольд. Люди понимают лишь то, что хотят понять, то, что их устраивает, и ничего другого!..
3ина. В Варшаве, возможно, но не здесь!..
Арнольд. Здесь тоже, здесь тоже, везде!
Зина. Нет, сударь! Нет! Не надо! Не везде! Не здесь!
Арнольд. Да, сударыня! Да! Везде! Дураки и мерзавцы есть везде!
Морис (швыряет внезапно свой текст между Зиной и Арнольдом и кричит). Вы перестанете драть глотку?
Всеобщее смущение, молчание. Тогда он продолжает более спокойным тоном.
Репетиция окончена.
Мотл подбирает брошенный Морисом текст. Морис берет его и цедит сквозь зубы.
Всего хорошего!
Уходит.
Сцена вторая
<b>Залман</b> на корточках перед печкой, он разжигает огонь. Входит <b>Мишель</b>.
3алман. Ты уже здесь?
Мишель (подходит и греется у печки). «Лучше прийти на четверть часа раньше, чем хотя бы на одну минуту позже».
3алман. Ах вот как! Есть такая поговорка?
Пауза.
Однажды, много лет назад, я был тогда еще молодым и красивым… ну, скажем, был тогда еще молодым… моя мать мне сказала: «Ступай-ка ты к дяде в Броды, там ты, может быть, станешь ученым или еще кем-нибудь! И Господь однажды в своем ослеплении, может, и тебе назначит хорошую судьбу, хотя ты и бандит, проходимец и тупица». Мой дядя в Бродах был вроде раввина, он хорошо зарабатывал, у него были ученики, он, кроме того, продавал билетики со счастьем и еще кое-чем занимался, словом — концы с концами сводил… Ну, я распрощался со всеми, что я буду спорить? Ступай в Броды? Пойду в Броды… Но вместо того, чтобы идти туда обычным путем, я решил где взять напрямик, где срезать угол, шел то там, то здесь, день все вверх, день — все вниз, я тянул, тянул, а время шло… Однажды, много позднее, когда у меня уже начала пробиваться борода, я встретил неподалеку от Бродов какого-то безумного старика с растрепанной бородой, он бежал, как угорелый, будто за ним гнался дьявол!.. Это был мой дядя из Бродов! Я ему говорю: «Куда бежишь ты, дядя, в твоем возрасте, один, под дождем?» Шел дождь… Он узнает меня и начинает плакать и благодарить Господа за то, что он до этого времени задержал меня в дороге: всех его учеников насильно завербовали в армию. Броды принадлежали уже не Польше, а Российской империи, царю, и царские солдаты явились и силой взяли всех мужчин, которые имели растительность на лице и кое-что в штанах и могли стоять хотя бы на одной ноге. Он же убежал, опасаясь, как бы демоны не опомнились и не прихватили также и его, несмотря на его преклонный возраст, седые волосы, расширение вен и ревматизм. С тех пор я всегда и везде опаздываю!..
Мишель. В 1895 году тебе было сколько лет?
Залман. Сколько мне было лет в 1895 году? По правде говоря, в вопросе о возрасте трудно быть точным даже в пределах нескольких лет. Мой отец не торопился записывать своих детей, он ждал, пока их будет побольше, чтобы не ездить несколько раз… А потом, так много их помирало в младенчестве. Словом, с точностью до одной ездки скажем, что в 1895 году мне было между двадцатью пятью и тридцатью, лет двадцать восемь, для ровного счета.
Мишель. Гм!.. Гм!.. двадцать восемь… В то время ты слышал какие-нибудь разговоры о капитане Дрейфусе?
3алман. О ком?
Мишель. О капитане Дрейфусе, еврее, который был капитаном во Франции и у которого в то время были большие неприятности…
Залман. Да… да… вполне вероятно… ну и что?
Мишель. Ничего. Морис написал пьесу о нем, мы будем ее играть, попытаемся, по крайней мере…
Залман. Такую старую историю?
Мишель. Морис хочет показать, что, даже будучи капитаном, еврей не может избавиться от неприятностей.
3алман. И чтобы сказать об этом, он написал пьесу? Он что, сумасшедший?
Мишель. Он также хочет сказать, что пока люди не полюбят друг друга, всегда может случиться дело Дрейфуса, погром и другие мерзости в этом же роде…
Залман. А с чего бы это люди стали любить друг друга?
Пауза.
Дело Дрейфуса… да… да… о нем много говорили, а потом прошло время, пришли к нам собственные несчастья, собственные заботы, я в это время жил в Кракове, да, до 1902 года жил в Кракове. Не будучи капитанами, мы все равно свою порцию получили сполна, и, поверь, нам было не до Франции, и мы позабыли о капитане и всех их скверных историях.
Входит <b>Морис</b>, он останется стоять у двери. Ни Мишель, ни Залман его не замечают.
Мишель. Но что бы ты мог сказать об этом капитане?
Залман. Я? Ничего… Заметь, в конце, когда они его помиловали, мы здорово напились, в то время любой повод был хорош и желудок у меня был железный, сегодня он словно заржавел, старость!.. что поделать… Была одна история, история вроде той, что приключилась с твоим Дрейфусом… История с генералом, которого однажды лишили звания; он натворил глупостей, его судили, содрали с него все нашивки… Он перенес это спокойно, даже улыбался; возвращаясь к себе домой, он проходил мимо одного солдата, простого солдата, стоявшего в карауле у казармы, и солдат этот не заметил, что на генерале нет больше нашивок, и приветствовал его, как полагается приветствовать генерала, и тогда генерал неожиданно расплакался.
Смеется.
Да, расплакался, как будто всей своей кожей вдруг почувствовал, что он больше не генерал, и все из-за этого простого солдата, который принял его за настоящего генерала.
Морис (кидается к Мишелю). Вот, вот, это то что надо… Понял теперь, теперь тебе понятно?
Залман. Он что, взбесился? Нельзя так пугать людей, я уж думал, что пришел мне конец, а я не успел и пожалеть о прожитой жизни!..
Морис (Мишелю). Во время церемонии, в момент, когда с него срывают знаки отличия, он еще капитан, и все эти люди во фрунте, эта музыка, самый этот ритуал, его атмосфера, этот помпезный приговор, все это еще — армия, его армия, и даже потом, без нашивок, без шпаги, он — еще солдат, в кругу других солдат. И вот тогда он слышит из толпы за решеткой крики: «Еврей, грязный еврей… Смерть, смерть евреям», — потом то же самое повторяют журналисты, за ними — солдаты и, наконец, офицеры, его бывшие товарищи, заорут все разом, а некоторые будут еще и подходить, чтобы плюнуть ему в лицо. И вот только тогда все внутри у него оборвется, все рухнет, все погибнет — честь, звание, родина, — все полетит в тартарары, и он уже перестанет представлять себе, кто он, где находится, и начнет падать, падать, стремительно нестись вниз… Сломанная сабля, сорванные эполеты и вырванные пуговицы — это ерунда, душу ранят голоса людей… Понимаешь?
Мишель. Возможно, но что мне это даст?
Морис (не обращая внимания на его вопрос, продолжает в крайнем возбуждении). Он больше не капитан, не солдат, не француз, он больше никто, армия его отторгла, отшатнулась от него, как от чумного. Он — такой же человек, как ты, как я, он не понимает, кто и за что его судит. Виновен!.. Одинокий, растерянный, поруганный, обманутый, да, обманутый, понятно тебе?