Страница 89 из 102
— Марк, этот триптих действительно такой страшный, что…
— В нем правда. И я его ни за что не уничтожу. Пусть сажают, — Марк резко поднялся. — Пошли работать.
— Что же в нем?
— В центре русская мать, а рядом сыновья — один лагерник у немцев, другой у нас…
— Мама, — спросил Володька, — остались ли от отца письма?
— Володя, — с трудом начала мать, — ты должен понять меня и простить. Я не могла хранить его письма. Я понимаю, я совершила преступление и перед ним, и перед тобой, но тогда… тогда я думала только о тебе. Случись что со мной, что было бы с тобой? Тогда главным было сохранить жизнь, а не бумаги… Понимаешь?
— Стараюсь, мама… Но можно было где-нибудь спрятать или отдать знакомым.
— Где спрятать, каким знакомым отдать?! — с отчаянием воскликнула она. — Кто в те годы взял бы на хранение письма белого офицера?
— Выходит, я так ничего и не буду знать об отце?
— Я расскажу тебе о нем все. Только не сегодня. Мне надо собраться с мыслями, и мы несколько вечеров проведем в разговорах о нем. Я же помню все, я перескажу его письма, я помню почти каждое слово, а последнее письмо знаю наизусть, а оно очень важно для тебя…
— Может, с него и начнем, мама?
— Прямо сейчас?
— Да, мама. Прошу тебя.
— Хорошо. Дай мне папиросы, пожалуйста.
Она сделала несколько затяжек, чтоб успокоиться, и начала:
— Это письмо доставили мне вместе с известием о его смерти, когда ты уже был на свете… А до этого я больше года ничего о нем не знала… Поздно вечером ко мне пришла незнакомая мне женщина и представилась женой полкового товарища отца, штабс-капитана Полякова, эту фамилию я знала из разговоров отца, а потому приняла эту женщину без подозрений. Письмо отец передал уже будучи больной с просьбой каким-нибудь образом переслать его мне… Вот что в нем было, Володя:
«Милая Ксения, наверно, ты была права, отговаривая меня не ехать на юг. Все ужасно. Ни у кого нет веры в свое дело, не говоря уже о другом, ты помнишь, о чем я говорю. Мы обречены, но я сам выбрал этот жребий и придется испить эту чашу до конца. А конец недалек, мы все чувствуем это, а потому слабые духом заливают беду вином… Я постараюсь вернуться к тебе. Как это сделать — не знаю, но Россию я не покину, в этом ты можешь быть уверена. Письмо это давно ношу с собой, жду какой-нибудь оказии, чтоб переслать.
<b>Обнимаю и целую. Р. Как страшно ничего не знать о тебе</b>».
Вот и все, Володя… — она всхлипнула и закрыла лицо руками.
Они долго сидели молча… Потом Володька поднялся, постоял недолго, раздумывая, и сказал матери, что он немного пройдется по улице.
— Хорошо, иди, мне тоже надо побыть одной.
На шумную Сретенку ему не захотелось идти, и он пошел по Грохольскому и, пройдя кинотеатр «Перекоп», свернул в Коптельский. Дойдя до Майкиного дома, остановился… Последнее время он стал почему-то часто о ней думать. Вспомнил, как позвонил недавно и был огорчен, что не застал ее. Может быть, зайти? — подумал он. Нет, без звонка, нежданно-негаданно — неудобно, да и мать, наверно, дома. Он вышел на Садовую, около приемного отделения Склифосовского увидел телефон-автомат. Опять долгие, длинные гудки, Володька хотел было положить трубку, но тут услышал Майкин голос.
— Это я, Майя, — сказал он тихо.
— Ты, Володька? Господи, как давно я не слышала твой голос, — как-то устало, но все же как будто обрадованно ответила она.
— Я у твоего дома…
— Мне выйти?
— Да, я хочу тебя видеть.
Когда он вернулся к подъезду, то уже услышал, как она спускается по лестнице, и что-то дрогнуло у него в сердце.
— Что-нибудь случилось, Володька? — спросила она, крепко пожав его руку и вглядываясь в его лицо.
— Да нет… Проходил мимо. Недавно я звонил тебе.
— Да? Так в чем же дело? Зачем я тебе понадобилась?
— Просто захотелось тебя увидеть.
Он тоже внимательно смотрел на нее, ища изменений в ней за те два года, которые они не виделись. Майка была так же хороша собой, только ушла прежняя ее повелительность и уверенность, лицо было усталое и бледное.
— Ты все такая же красивая и… близкая, — резюмировал он свои наблюдения. — Пройдемся немного?
Она взяла его под руку, и они медленно пошли по переулку. И хотя вечер был зимний, он напомнил им летние вечера сорок пятого, когда они вот так же бродили по московским улицам, опьяневшие вспыхнувшей вновь полудетской влюбленностью, бесконечно милым возвращением в довоенное время. Ему вдруг стало необыкновенно хорошо, и он почувствовал, как не хватало ему в эти прошедшие два года женщины — близкой, любимой, родной, которой можно доверить все, быть откровенным более, чем с матерью, потому что матери он не мог, не желая пугать и расстраивать ее, говорить многое из того, что тревожило и мучило его.
— У тебя кто-нибудь есть? — спросила Майя.
— Нет… А у тебя?
— Увы… — пожала она плечами улыбнувшись. — Но меня это не очень волнует.
— Меня тоже, но…
— Ты не ври, Володька. Я верю, что у тебя нет постоянной дамы, но уж в то, что ты живешь монахом, — извини-подвинься, — не дала ему договорить Майка.
— Я не вру. Я хотел сказать, что мне с тобой сейчас очень хорошо.
— Что все-таки случилось? Чему я обязана этим звонком и этим «хорошо»? Тебе плохо?
— Нет… Мать сказала мне кое-что об отце, и мне… мне трудно нести это в себе.
— Рассказывай, — сразу же сказала она.
Володька рассказал…
— Для тебя это трагедия? — спросила она, выслушав его.
— Не сказал бы… Но что-то во мне произошло. Не знаю что, но произошло.
— Это естественно, — спокойно сказала Майка. — Володька, это такое уже далекое прошлое, да и разве ты один такой…
— Возможно. Но это заставляет задумываться о многом. Понимаешь, если такие люди, как мой отец, были против, значит, в революции было такое, чего он не мог принять. Он — честный, демократически настроенный русский человек, несомненно любящий отечество, чего-то не понял, не увидел в ней…
— Володька, — перебила его она. — Вот мы с тобой, смею надеяться, не очень глупые и более или менее интеллигентные люди, скажи, мы с тобой <b>все</b> принимали, что было в стране до войны, и <b>все</b>, что происходит сейчас?
— Не все…
— А мы родились при Советской власти. Что же спрашивать с тех людей, с твоего отца, в чем их обвинить? Мама рассказывала, что ни она, ни отец не могли примириться с жестокостью того времени, она никак не соответствовала их интеллигентским представлениям о гуманизме и демократии. Думаю, тебе нечего переживать.
— Я и не переживаю, я думаю.
— Ну, думать всегда полезно, — улыбнулась Майка.
Они дошли до 1-й Мещанской, повернули к Колхозной, прошли мимо особняка, где размещалось греческое посольство, потом миновали еще один особнячок, в котором до тридцать седьмого года находилась немецкая школа, где учился Сергей. Володька рассказал о возвращении отца Сергея, о их прогулке по Москве и о том, что рассказал отец.
— А я всегда считала, что во всем виноват именно <b>он</b>, — заметила она на это.
— Неужели? — удивился Володька.
— А разве ты не помнишь, как в девятом классе мы обсуждали книгу Фейхтвангера «Москва 37-го года»? И ты говорил, что автор «Лже-Нерона» не разобрался ни в тех процессах, ни в настоящем Нероне.
— Не помню. То есть обсуждения наши помню, но что говорил такое — забыл. Знаешь, в войну как-то все забылось, и Сталин вырос в глазах всех настолько, что все и забылось и простилось.
На Колхозной они повернули в сторону Спасской… У подъезда Майкиного дома остановились, и оба почувствовали неловкость. Надо было прощаться, а в сорок пятом они всегда целовались на лестнице, а как проститься сейчас? Долго стояли, переминаясь с ноги на ногу, потом Майка открыла входную дверь, и Володька, как и прежде, прошел в подъезд и, чтоб скрыть смущение, закурил.