Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 106 из 127

Неужели она перечеркнула все это?

«Ленинград, 19 декабря 198…

Получил твою телеграмму — спасибо, дружок, за внимание.

Вчера у меня, как всегда в этот день, была масса народу и произошла странная вещь. Ты помнишь, конечно, мой день рождения, когда у нас собралось рекордное число гостей, когда сидели тесно, кто на чем, и когда расположившийся возле самой печки гость, сидевший на маленькой табуреточке, взятой из твоей комнаты, произнося тост сидя, ибо встать он не мог, места не было, упал под стол: табуреточка оказалась расклеившейся и в этот самый момент распалась на составные части. Помнишь? Так вот вчера произошло то же самое, только табуретка не распалась — у этой железные, намертво приделанные к сиденью ножки, — а опрокинулась. Но когда гость, с рюмкой в руках, падал под стол, я вдруг увидел  т о т  вечер, и тебя, беззаботно хохочущую, в том самом крепдешиновом платье, которое тебе так шло, и завитую твою головку — ты же сидела совсем близко от того, кто падал в  т о т  вечер, — увидел так явственно, что громко позвал тебя по имени. Все на миг затихли, переглянулись, потом как ни в чем не бывало продолжали весело смеяться.

Если бы ты знала, как я мечтаю о том, чтобы ты взяла и зашла ко мне. Живу я по-прежнему один, если кто у меня и окажется, так только друзья — разве могут они послужить нам помехой?

Мне плохо без тебя, я чувствую себя калекой, словно у меня отняли часть тела, не ампутировали, а именно отняли на время, хранят где-то неподалеку, в морозильнике, но не отдают никак…

В остальном все в норме. О тебе не знаю почти ничего… То есть кое-что доносится, по мелочам — хорошо бы услышать из первоисточника.

Будь умницей, моя родная.

Обнимаю тебя.

Письмо из тех, что остались неотправленными. В данном случае помешала вторая часть: не писать совсем о том, как мерзко ему без нее, он не мог, это было бы неправдой, а написанное могло показаться ей сентиментальным.

Смягчить собственную жесткость я стремился не одним только уважением к ней, как ко взрослой, и не только тем, что систематически давал ей понять, что такую же требовательность я проявляю к самому себе — моя строгость к ней и была, в сущности, строгостью к себе, но объяснить ей это впрямую я тогда не мог: и она была слишком мала, и я сам не понимал этого достаточно отчетливо.

Еще я старался компенсировать, а то и перекрыть свой воспитательский максимализм какой-нибудь специально нашей с ней выдумкой, прогулкой, беседой, игрой «на равных» — игрой, прежде всего игрой; это было сделать тем проще, что, когда мы оставались вдвоем, внешние обстоятельства, которым я придавал обычно немалое значение, имея в виду соблюдение всяческих норм, отходили на задний план.



По утрам в будние дни я провожал ее в детский сад. Мы тихо вставали, стараясь никого не будить, тихо делали в ванной зарядку, тихо одевались — она стала одеваться сама с того дня, как оказалась в состоянии натянуть чулочки и разровнять их, чтобы пятки пришлись на пятки и еще чтобы складочки наверху разошлись, застегнуть лифчик, платьице. И постель свою она стелила сама, как только ей стало под силу поднимать в воздух одеяло, простыни, подушку, и комнату убирала каждый вечер, перед сном. За всем этим я следил неукоснительно, мне хотелось, чтобы элементарные навыки аккуратности вошли в кровь, стали привычкой; я подозревал, конечно, что стоит мне отвернуться, и начинаются отступления от заведенных порядков, но тут уж я ничего поделать не мог; надеюсь, что-нибудь да осталось…

Итак, мы вставали, одевались и выходили из дома. Осенью и зимой на улицах нашего города рано утром еще темно, сыро, неуютно. Желая скрасить моему крошечному спутнику нелегкий путь в ночи, — только что была теплая кроватка! — я смешил и развлекал ее, как мог. Мы перебрасывались на ходу словами и словечками, потешными словосочетаниями, да что потешными — уморительными. И ведь мы сами находили, обнаруживали, откапывали, сочиняли их тут же, экспромтом; наука не бог весть какая сложная: подправишь слово, сместишь ударение, заменишь букву или слог — и все звучит иначе. Или так: я медленно начинал одну особую, придуманную нами короткую фразу — я не стану обнародовать ее, пусть останется только нашей, — я начинал ее, растягивая слоги, а потом мы оба должны были «кто скорей» произнести вторую половину. Ты позабыла эту нашу игру? Ты думаешь, это разные люди — тот отец, что теперь, и тот, что был тогда?..

В один из первых «детскосадовских» годов, в самом начале зимы, на нашем пути мы увидели несколько капитально отремонтированных зданий все того же Преображенского полка. Одно из них, небольшое, двухэтажное, с приземистым крылечкам, покрасили в необычайно приятный, глубокий, густой шоколадный цвет, нравившийся нам обоим и вызывавший у нас приятные «вкусные» ассоциации, не очень осознанные, с трудом формулируемые, но именно эти ассоциации навели меня на счастливую мысль. В магазинах продавали тогда шоколадные медали, круглые, в фольге, на которой был вытиснен один из видов города, чаще всего Адмиралтейство или Медный всадник. Возвращаясь домой, я купил несколько таких медалек, а утром на следующий день взял одну из них с собой. Дойдя до «шоколадного» дома, я предложил дочке отломить для нее кусочек вкусной шоколадной стены — мы все это время играли в то, что дом не может быть сделан ни из чего другого, только из чистого шоколада, впрочем, было еще какое-то дополнительное условие: кусочек стены должен был служить наградой за победу в игре словами, кажется, — я сейчас толком уже не помню.

С совершенно понятным недоумением ребенок согласился, и я, постукивая по стене, незаметно вытащил из кармана медальку, содрал фольгу, разломал шоколад на кусочки и подал ей на ладони. Было темно, дочка была еще так мала, что провести ее не составляло труда. Ошеломленная тем, что явно невыполнимое обещание оказалось все же выполненным, она недоверчиво попробовала один «обломок», потом с удовольствием съела все.

Допытываться до сути превращения штукатурки в шоколад она не стала, само это действо — отламывание кусочка стены — вошло у нас в привычку, и мы не с таким уже тяжелым сердцем пускались в путь по утрам, твердо зная, что на мрачном нашем пути нам обязательно встретится сказочный домик. Она скоро догадалась, конечно, что это была лишь игра в сказку, но охотно эту игру поддерживала.

Впрочем, почему «лишь»? Разве игра — не самое высокое, что способно объединять людей, не требуя у них ничего взамен?

Интересно, помнит ли она, как дружно преодолевали мы этот рубеж, а потом и несколько других рубежей, посложнее?

Помнит ли, например, с каким увлечением я учил ее ходить на лыжах, как постепенно увеличивалась высота горок, с которых мы съезжали, хоть она сперва и трусила отчаянно, — и научил ведь; она стала передвигаться по пересеченной местности гораздо устойчивее, чем я, и, что самое интересное, гораздо бесстрашнее: я только ради нее — опять: делай, как я! — прикидывался, что не боюсь съезжать с гор, ради того, чтобы она не боялась тоже.

Заметив, что мы становимся на лыжи, за нами часто увязывался огромный черный ньюфаундленд, совершенно ничему не обученный и добродушный. Ухватив его за ошейник, мы неслись, подгоняя друг друга, по поджаренной весенним солнцем снежной корочке на Финском заливе чуть ли не со скоростью буера, и я ощущал себя властелином природы — без всякого усилия преодолевал я целые секторы земной поверхности, — а дочку конечно же наследницей трона.

Вместе с тем ей следовало уже сейчас научиться уступать лыжню встречному; то есть не всю лыжню, половину, так, чтобы по ней проходила левая лыжа одного и левая лыжа другого. Летом я так же тщательно приучал ее не бояться воды и делал это с еще бо́льшей уверенностью, уж воды-то я и сам не боялся ни чуточки. И она стала отлично плавать, и это пригодилось ей в пионерских лагерях, там достижения в спорте — бесспорный авторитет. И снова она обогнала меня, научившись плавать так здорово, что я оставался далеко позади, и я не злился на нее, а радовался — ведь это же я обгонял самого себя, не кто-нибудь! Втихомолку радовался, не вслух, ни в коем случае не вслух.