Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 112

И «механизмы» деторождения, стыдные и бесстыжие, приманчивые и омерзительные, обжигающие и ознобляющие, открываются мне полностью за какие-нибудь полчаса при помощи голых анатомических терминов и бесследных рисунков черенками ножей по клеенке.

Я давно подозреваю, что тайны этих дел кроются в чем-то похожем, давно ловлю обмолвки взрослых и читаю стенопись дворов, понимаю, что недаром в книгах нельзя бесконечно наслаждаться сценой пламенного свидания: обязательно погасят свет, — и меня не слишком поражают откровения сестер, но зато потрясает сообщение, что это делают и делали всегда и все. Так потрясает, что я переспрашиваю:

— Правда? Все-все взрослые?

— Все, у кого есть дети, — затрудненно отвечает мать.

— У многих наших учительниц есть дети. Выходит, они тоже?

— И они.

— И дядя Саша? — (Это брат отца).

— Конечно, ведь у него Славик и Ниночка.

— И у товарища Сталина — сын и дочь. Неужели и он?

— И он. Он человек, и ничто человеческое, как то и подобает гению, ему не чуждо.

— А скажите, это без ничего делают, или как? В ночнушке?

— Уж как придется, — говорит тетя Лёка, — по обстоятельствам.

— Лучше в ночной рубашке, — быстро произносит мать.

— Постой, но для этого же ночнушку придется задирать. Страшно некрасиво и стыдно, так нельзя! Ну, ничего, я, когда буду это делать, надену халат. Его расстегнешь — и все.

— Вот чего, девочки, я боялась, — заявляет мать. — Она уже прилагает все это к себе. У тебя еще до этого нос не дорос. Открыли, можно сказать, шлюзы!

— Ничего не поделайшь. Начала, так терпи.

— Удовлетворяй здоровое отроческое любопытство, — поддерживает тетя Лёка.

— Мама, если все это делают и если я у тебя родилась, значит, и ты с папой этим занималась? — задаю я, наконец, вопрос, который возник первым, но на который я не сразу решилась.

Она опускает глаза в только что налитую рюмку, багровеет, но деваться ей некуда.

— Да, и я, — чуть ли не со скрежетом выдавливает она.

— Один раз, чтобы меня родить? — надеюсь и помогаю я.

— Х-ха! Понимайт она что-нибудь! — смеется тетя Люба. — Стоит ради одного раза замуж ходить! Считайшь, это делают тольк чтобы вас, гниденышей, наплодить? А удовольствие — шиш? Нет, видно, словами это не объяснить! Одна жизнь научит!

Понимая, что спрашиваю уж совсем непозволительное, я все же говорю:

— Мама, а ты в ночнушке это делаешь?



Мать резко отворачивается:

— Ну, знаешь! Посади свинью за стол!..

— Надьхен, не сердись, на то у нас и девипшик, — вступается тетя Лёка, — девишник просвещения.

— Видишь ли, Ника, — выправляется мать, — когда мы завели об этом речь, я, собственно говоря, и опасалась, что ты внезапно возомнишь себя совсем взрослой. А между тем, к твоему сведению, это от тебя еще очень и очень далеко. Для этого надо хорошо кончить школу, поступить в институт, получить профессию, а не тужиться стать вровень со взрослыми женщинами, которые только случайно удостоили тебя откровенным разговором и предупредили о возможных опасностях этого. Учти, это ни в коем случае не будет главным смыслом твоей жизни. Есть, без сомнения, дела поважней. И твое дело — учиться, слушаться старших и во всем помогать им.

— Яволь! Конечно, учеба, потом работа и всегда— добросовестное подчинение старшим. Ты слушаешься родителей— это часть твоего служения Родине. Пойми, что и детей мы рожаем для Родины, стало быть, ей подчинено и это, — заключает тетя Лёка, настороженно поглядывая на тетю Любу.

Но та не возражает. Она хохочет нагловатым, подминающим разговор, слободским своим смехом.

…Первые дни после девишника я торжествовала, что мать со всеми своими замысловатыми обиняками была так прижата к стенке и выдала свою причастность к этому. Но когда я попробовала наедине с нею вернуться к этим вопросам, меня встретило столь брезгливое недоумение, что я даже подумала: а вдруг она налгала на себя в угоду сестрам и общему ходу моего просвещения и я все-таки родилась не вследствие этого!

Когда вернулся из больницы отец, я напряженно вслушивалась по ночам, стараясь уловить когда-то звучавшие непонятные шебуршания на родительской постели, позвякивания никелевых кроватных сочленений, — напрасно: они навсегда умолкли.

Тогда я, чтобы доказать самой себе, что я не подкидыш и не найденыш, стала с бандитской сноровкой рыться по всем закоулкам дома и нашла в темном пространстве между нижним ящиком и дном славянского шкафа голубую, истершуюся на сгибах «карточку беременной», из которой следовало, что эта беременность (мною — год и месяцы совпадали) протекала нормально с момента зачатия. Опять эти противоречия: я — вот она, я: родилась, все это знают, чего же стесняться? Существует и документ, что была зачата. Я не могла взять в толк, почему при малейшей попытке коснуться этих тем мать так отшатывалась от меня, будто я вдруг демонстрировала ей «кучу известно чего». Даже когда ей пришлось говорить со мной по поводу известных девичьих дел, вскоре нагрянувших, она ограничилась заверением, что это бывает у девочек, а у мальчиков не бывает.

В тесном подшкафном закутке, среди отцовских полевых сумок и ремней, обнаружилась еще и зеленая книга с подчеркнуто сухими буквами названия — «Половой инстинкт». Это оказалась дотошная научная тягомотина, медицински стерильно разжевывавшая то, что рассказывали на девишнике сестры, перебивавшие друг друга, оживленные и словно подщекотанные. Тем не менее книгу я тщательно, конспиративно прятала, меняя места, и в школу ходила гордая обширностью своих познаний, просвещая на переменах свою тогдашнюю подругу Лорку Бываеву, которая в кино как-то шепнула мне после поцелуя героев, обмирая: «Теперь у них родится ребенок». Лорка была жестоко посрамлена и посвящена мною во все тайны, причем особенное удовольствие мне доставляло щегольски оглоушивать Лорку вычитанными из «Полового инстинкта» словечками типа «фаллопиевых труб».

Мать не подозревала о моих подвигах. Она и без того после девишника стала обращаться ко мне в третьем лице, избегая называть по имени. Еще и раньше взяв со мною тон светской издевки с изощренными вводными оборотами, она вдруг заговорила о «врожденной испорченности и порочности» э т о й, с ее, видите ли, мечтами о прекрасных принцах». Казалось, не у меня на это открылись глаза на девипшике, а у матери — на меня.

Ни девишник, ни «Половой инстинкт», ни утонченные неги нашей с Жозькой резиденции, ни любовные похождения экипажа «Межпланки» не приближали меня к этому. Оно оставалось таким же далеким, как до девишника, и они все продолжали свои вечные эксперименты с моим возрастом, постоянно изменяя его в нужную им сторону. Все зная, я ничего не должна была знать.

Удивительно, но если что и подтолкнуло меня чуть поближе к этому, так именно сегодняшнее стояние голышом в «подвенечном» уборе перед трюмо. Мление дало мне понять, что во мне появился новый сорт, новый вид МОЕГО, обжигающий, одинокий. Но зеркало показало мне всю мою отвратность в тот миг, когда я вспомнила об Игоре. Почти уже засыпая, я сочинила:

Я НИКОГО НЕ ОБНИМУ,

ЧТОБ НЕ УЗНАЛИ, Я КАКАЯ…

А ПОЧЕМУ? А ПОТОМУ!

А ПОТОМУ, ЧТО ЖИЗНЬ ТАКАЯ.

Часть вторая

Все они

Предбанник

Первым уроком сегодня значилась физра. Я давно затащила в класс из Жозькиной школы обычай называть уроки так, как писалось в расписании: «физ-ра», «лит-ра», «англ, яз.», «триг.» (тригонометрия), сливая все в одно и свободно склоняя все эти обрубки. 9–I, за многое мною пренебрегая, добытый мною способ усвоил. Недаром мать говорила, что дурные примеры (а хороших от меня исходить не могло) заразительны. Класс часто орал такую, допустим, ахинею: «У меня в четверти по литре пять, а вот трита с англязом подкачали — четвёры!»

Физру я старалась пропускать. Не то чтобы это не каралось — наоборот, учитывалось и накапливалось, но каждый пропущенный урок в отдельности можно было оправдать устно, ну хоть делами, справки не требовалось. Вот мне во второй четверти и вывели, единственной в истории школы, пару в четверти по физ-ре. Прежде всего, я попросту ленилась. Во-вторых, не хотелось разоблачаться в маленькой физраздевалке на глазах у 9–I, обнаруживать свое замурзанное тряпье, когда все они, отстраненно и чистенько пошмыгивая носами, разворачивают хрустящую кальку свертков с физкостюмами. Осенью физкостюмы закупили разом для всего класса — черные облегающие трико, застегивающиеся белыми пуговками на плечике, слитно закрывающие все неприличное и контрастно отчеркивающие приличное: руки от плеч, ноги от бедер и шею от корпуса. К трико полагались черные кожаные спортсменки. Но в сентябре за какую-то провинность меня лишили денег на физкостюм, и я, как в 8–I, продолжала щеголять в серых сатиновых шароварах и довоенной голубой отцовской футболке, весьма удачно дополняемых стоптанными сплющенными тапками свекольного цвета. В-третьих, не улыбалось мне и выполнять упражнения, всегда оказываясь самой неуклюжей и бестолковой, да еще первой по росту, под хохот класса и окрики Луизы Карловны, моложавой подтянутой училки физры, отличавшейся холодной крупнокалиберной прибалтийской красой. Лучше было явиться в физраздевалку с опозданием, когда все они уже уйдут в физзал, и пересидеть там урок.