Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 112

Я простояла там каких-нибудь три минуты, но успела ухватить, урвать основное впечатление, как порою урывала общий образ новой книги, когда уже слышалось материно: «А мамзель опять за чтением!» То была мерцающая темнота, пробитая точками раздробленного живого МОЕГО и насыщенная сладковатым запахом сизого клубящегося дыма, густой, распевный, окающий мужской голос, читающий что-то русско-нерусское, и дребезжание слабенького женского хора в паузах (скорее всего, пели одни старухи). А главное, мне удалось ощутить полную отстраненность и неразрешенность всего этого для меня, отчего особенно хотелось разведать, что здесь все-таки происходит и чем привлекает. Я уже хотела выйти, когда меня вдруг схватила за рукав какая-то старуха в длинном и темном.

— Нет, деточка, ты не уходи, постой, уж коли пришла. Это, значит, тебя, деточка, ждут, тебя, деточка, зовут.

— Правда, ждут, зовут уже, наверно, потому и надо бежать.

—: Нет, деточка, потому и не надо бежать.

Испугавшись почему-то ее ласковых слов, я рванулась в дверь и невольно вытащила ее за собою на крыльцо. Тут я ее разглядела. Она была очень высокого роста, в черном ватнике, простроченном ромбами (такой же ватник с художественной строчкой сшила себе сразу после войны мать). Из-под ватника до самых ступней спускалась узкая и прямая черная юбка. Голова, кругло и туго обмотанная темным платком, для такого длинного тела казалась слишком маленькой, как у змеи. Да и в лице ее, хотя и старом, дрябловатом, с четкими и мелкими чертами, сохранилась миловидность, тоже словно змеиная, узкая и зловещая.

Меня и в самом деле уже ждали и звали: все толпились вокруг Жозьки и, видно, расспрашивали ее, куда я делась, гневно вертели головами, осматриваясь. Когда я сбежала с крыльца к кормушке, отец, направив на меня указательный, зачастил:

— Это-это-это хра… хра…

— Храбрая, Мишеньк, говоришь? — попыталась перевести тетя Люба. — Правильно, тольк вот не чересчур ли? Так и лезет куда не требуйтся, гляди, скор совсем обнаглейт.

— Нет, это-это хра… храм, — отчего-то боязливо вымучил он.

— Ты что, орясина, в церкви была? — спросила бабушка грозно.

— Ну, была. Минуточку только и пробыла.

— Прошу убедиться, — сказала мать, — ее так и тянет в любую грязь, к любым, с позволения сказать, отбросам.

— Да генуг вам ее костерить, — великодушно вступилась тетя Лёка, — хватит. Имейте снисхождение к детскому возрасту. Недоросток еще, недоумок, вот все и любопытно, даже и в храм не грешно заскочить, ладана понюхать. Малявке простительно.

— Моя Жозефина еще и моложе, а не заскакивайт, — возразила тетя Люба.

— Жозефина всегда была взрослее, нацеленнее на реальную жизнь, — ответила тетя Лёка. — А Никанора у них в развитии задержалась, ну и мечтает себе, дурешка.

Я почувствовала, что тетя Лёка по отношению ко мне избрала какую-то новую тактику. Вместо того чтобы, как всегда, восхищаться тем, как я выросла и «оформилась», она теперь явно старалась преуменьшить мою зрелость, а главное, умственные данные. Потому она и стала снова называть меня давнишним, детским прозвищем — «Никанорой».

— Вот и ты, — погладила она по плечу Игоря, — такой же у меня мальчишечка. Как только тоже в церкву сбегать не ухитрился? Коллекционирует что-то вечно, собирает, в книжечку заносит. Благо хоть стихами, а не марками увлекается, а то бы сущий кляйн хунд, щеночек девятого класса! С Никанорой серьезно собеседует. Небось, Жозефину на это не подцепишь.

Жозька только плотнее налегла на перила решетки, повторяя сосредоточенно: «Гули-гули-гули-цып!»— и подтверждая тем самым свою «нацеленность» на реальное дело, пускай и маленькое. Я тоже принялась крошить голубям завалявшуюся в кармане горбушку и краем глаза вдруг заметила рядом с собой ту старуху.

— Попитай, попитай их, деточка, может быть, это тех, убиенных, душеньки смертное место помнят, — пробормотала она что-то непонятное, достала из-за пазухи розовую ленточку, совсем как для косичек, и привязала к ограде. — Посчитаем-ка, сколько тут голубков. Двадцать должно быть… Нет, всего нынче четырнадцать. Не все, наверно, слетелися.

— А почему должно быть двадцать?

— Потому что расстрелянных батюшек, детка, было ровно двадцать.

— А чьих батюшек?

— Эх, дитя мира, дитя нового времени, — как-то по-книжному укорила она меня. — Ты не знаешь самого простого. Батюшки — они всем батюшки, священники, значит. Их тогда осенью, в ноябре, двадцать со всего города собрали, сюда вот привезли и в ночь расстреляли.



— А почему расстреляли?

Она передразнила:

— А почему, а почему… А потому! А потому, что жизнь такая! После переворота это было.

— После какого переворота?

— В семнадцатом году, когда все ставили с ног на голову. Только памятуй, детка, голове это вредно, кровь к ней прильет, голова и лопнет. Так вот, казнили их здесь, здесь же и зарыли.

— А почему здесь? — не унималась я.

— Место глухое, а тогда еще глуше было. Кладбище — чем не место? Могилой больше, могилой меньше. Удобно. Да народ все одно разведали где, и потом эту часовню им народ и отгрохали. Все памятное место, почитаемое, хоть и с фальшью, что кормушка для голубей. Видишь, народ вешают здесь венки, цветочки воскладывают.

Сзади давно уже подошла бабушка и слушала наш разговор.

— Ну, ты, — с неслыханной даже мною, совершенно уличной грубостью ошпарила бабушка старуху, — кончай свою пропаганду поганую, кончай моей девке отраву в голову пихать!

Шея старухи внезапно вытянулась, словно желая выпрыгнуть из ворота ватника. Сейчас вся она окончательно уподобилась змее, которую долго, может быть, всю жизнь, дразнил хлыстиком заклинатель и додразнил, — она разъярилась, готова была распрямить свою потайную пружину и, наконец, броситься. Сощурив глаза, старуха вбрызнула, казалось, в них весь свой яд и взглянула этим ядом на бабушку, свою, должно быть, ровесницу. — Девушка, понятно, не макана, — зашипела она, — и не на ней грех, на тебе, старой. Или и ты нехщёная?

— Отчего ж, крещеная, — ответила бабушка. — Кого тогда спрашивали, — окунали несмышленышами, только не все, видно, как я, потом своим умом до правды добрались, не все слепоту с себя свели. Молодым хоть бельма не насаживай, мокрица ты церковная. А как меня окунали, я того не помню, да и помнить-то не желаю.

— Что ж, ты и с мужем невенчана жила, и не отпевала никого?

— Мужа не отпевала, ему бы за такие пережитки работа памятник не поставила, а венчаться венчалась, не злоехидствуй, в девятисотом году венчалась, у князь-Владимира на Петроградской. — Бабушка неожиданно всхлипнула. — Гаврила-то в черном сукне, я-то в белом атласе, к кушаку часы золотые цепкой привешены. Подходим к аналою, а хор ка-ак грянет: «Гряди, гряди, голубица!». Ох, — решительно прервала она себя, — разнюнилась я из-за тебя, кошки ризничной. На то вы и метите, так и ловите, кто зазевается. Ладно, пошла прочь и больше не встречайся.

Тут старухина пружина и сработала, — змея кинулась, хотя яд ее укуса был мне не очень внятен:

— Зачем так, может, и встретимся. Гореть будешь, я маслица подолью.

И, резко отпрянув — совсем ужалившая змея, — она отошла, растворилась в сумерках между кормушкой и церковью, но в церковь вроде не зашла; вытащенная мною из храма, она пропала неизвестно куда.

Все уже собрались возле нас с бабушкой и переживали эту сцену.

— Вот вам прямое подтверждение моих слов, — сказала мать, — к ней так и липнет все дурное. Не успела она, обратите внимание, заглянуть в это болото, как подцепила какую-то постную гадючку.

— Разрешите осведомиться, Надежда Гавриловна, а бывают скоромные гадюки? — спросил Игорь, и все засмеялись, а тетя Лёка нежно подтолкнула его к нам, как бы еще раз представляя.

— Ну разве он не майн либер троттель? Он именно майн, — она подчеркнула это слово, — майн натюрлихь либер троттель!

Входя в ворота, я оглянулась на темнеющее кладбище, на туманную колючую тесноту деревьев и крестов, на таинственную церковь и страшную кормушку для голубей.