Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 112

Может, в том-то и дело, что наше? Тоже нет, потому что никому из них из всех, а нам с Жозькой тем более, не суждено покоиться на нем, закрытом, — один дед успел получить здесь место. Но в каком-то смысле и наше, в смысле не этого именно, а кладбища вообще, не напрасно всех ждущего, как ждал нас, должно быть, дед с тысячами своих соседей — там, за устрашающей и одновременно притягательной чертой.

Вот, рассуждала я, я боюсь родителей и учителей, отец боится ВТЭКовских комиссий, мать — главбуха своего Ленлестреста, а те боятся еще кого-то, а те кто-то — кого-то еще. А тут, за чертой, лежит такое множество людей, никого уже не боящихся, хоть и превратившихся в ТО, ЧТО ТАМ ВНИЗУ. Но ведь ТО — это давно не они, говорившие, думавшие, делавшие. Ну не могло же все это истлеть вместе с ТЕМ, ЧТО ТАМ ВНИЗУ? Теперь-то, когда они избавились от ТОГО, ЧТО ТАМ ВНИЗУ, которое боялось, хитрило, унижалось и унижало других, им стало только легче, потому что все им сделалось все равно и нет на них ни страхов, ни унижений, ни бдительной охраны каких-нибудь смотрительниц или милиции, ни смачно обсуждающих смертные подробности любительниц «сплетен о покойничках», ни даже деловитых переносителей их гробниц и праха, неизбежно запускающих при переноске пальцы в пустые глазницы их черепов. Там, за чертой, казалось мне, какая-то не очень понятная, но явственная свобода.

Наверное, эта-то черта безбоязненной свободы и нерушимого ее постоянства и манила меня на кладбище. Она-то и пронизывала неким уютным своеволием и независимо разрушающиеся гробницы, и несмущенно пресыщенную кладбищенскую природу.

Думаю, что эту черту ощущали и другие, только каждый берег свои чувства для себя одного, не выхлестывая их наружу, как я. Перемещаясь внутри нашей процессии, я ловила на лицах бабушки, матери и теток следы потаенного волнения, интереса и ожидания. Чего они ждали, приближаясь к могиле деда? Что там сейчас июнь среди марта и расцвели посаженные в прошлом году многолетние цветы? Что там все ухожено к нашему приходу и не придется ни подметать, ни выгребать слежавшийся снег? Что там для нас поданы серые «Победы», которые без пересадок, ожиданий и замерзаний на трамвайных скамейках мягко, плавно и бесплатно развезут нас по домам, как только мы возложим венки? Что там, наконец, за накрытым столом дожидается нас воскресший дед, чтобы потребовать у бабушки ее прославленную кулебяку «на закусь»? Ребячьи фантазии, — просто черта была совсем рядом, она здесь-то и пролегала.

Равнодушными оставались только лица отца, которому, должно быть, казалось, что он уже ступил за черту одной ногой, той, делавшей «рупь-двадцать», и Жозьки, все еще как бы со стороны наблюдавшей, насколько ей идут пронзительные цветы венка. А у Игоря сквозь его природную бледность проступила новая, опасливо-досадливая, словно он побаивался явиться «на смотрины» к давно умершему Гавриле Аверьяновичу и не понимал, зачем это нужно.

Когда я уже в своей взрослой жизни, одолеваемая романтической дурью, буду вот так же, как тетя Лёка, приводить к дедовой могиле своих поклонников, я и у них замечу эту робость и скрытую раздраженную непричастность, — что им, в самом деле, это кладбище и могила никому не нужного деда, вообще этот гробовой визит, странновато, довольно неприятно, и только. Тогда лишь я пойму, что должен был чувствовать молодой муж тети Лёки, с ней «спасибо хоть не записанный», на нашем кладбище, в чужом пиру похмелье.

Кладбище между тем становилось все скромнее и однообразнее. Пышные состязающиеся надгробия по мере удаления от церкви встречались реже, пошли стандартные лежачие плиты, крестики и раковины-цветнички, выложенные скучными серо-белыми камушками, — мы были уже не на главной, а на дедовой, Поперечной дорожке Смоленского. Памятник деда, простой невысокий обелиск серого гранита с прочерченной золотом раскрытой книгой над краткой надписью «Гаврила Аверьянович Аверьянов», казался здесь самым представительным.

— А хорошего все-таки вкуса памятник. Без липшей скромности скажем, отчетливо видно, что его ставила Академия наук, — не преминула заметить мать, и бабушка горделиво поджала нижнюю губу.

Дед мой Аверьянов, начав простым наборщиком в типографии «Печатный Двор», был на склоне лет поставлен красным директором этой типографии, а за три года до смерти переведен в директоры издательства «Академия». Этим и тогдашней его служебной машиной многие годы после его смерти козыряли они все, и даже мы с Жозькой.

Могила была сравнительно недавней (всего пятнадцать лет), с невытершимся золотом и необломанными копьями чугунной ограды. Она располагалась выше дорожки, к ней вели три каменные ступени. Мы стали внизу, созерцая; что ж, ничего не изменилось, все как всегда: плотный холмик снега, обломки веток, мусор — надо разгребать, выметать.



— Давайте, девки, — скомандовала бабушка, — пришли чуть не к ночи.

Тетя Люба и мать поднялись в ограду, достали из-за памятника специально припрятанные там огрызок просяного веника и мою еще детскую проржавелую лопатку и принялись за уборку, мешая друг другу и сердито толкаясь задами, как соседки в тесной коммунальной кухне.

Остальные вынуждены были бездействовать внизу, уж особенно я — непременно шуганули бы, недостойную. Нетерпеливые взгляды нашей замерзшей, перетаптывающейся под памятником компании, должно быть, увеличивали раздражение работающих сестер: снег и мусор яростно летели сквозь прутья ограды на соседние могилы. Наконец они кончили прибираться, спустились к нам, сняли с меня мой пестрый хомут, собрали венки-вязанки и снова поднялись с ними на могилу. Вязанки они сложили на цветник к подножию памятника, а хомут надели прямо на обелиск, симметрично развесив его хвосты вдоль надписи, и присоединились к нам. Довольная своей работой, мать отошла чуть подальше, чтобы обозреть результаты в целом, и достала из кармана очки, славившиеся тем, что были когда-то заказаны в главной городской «Оптике» на Невском, 13. Теперь у них отсутствовала одна оглобелька, замененная веревочкой, носовая перемычка, которую замещала алюминиевая проволочка, и половина левого стекла— ее ничто уже восполнить не могло. Пенсне, ранее ею носимое, давно вышло из моды, и даже жалостливо-ехидные уговоры тети Любы не заставили мать вернуться к нему. Может, оно и к лучшему: пенсне, ущемлявшее длинный лоскут кожи от переносицы до середины лба и оставлявшее после себя болезненно-красный след, придавало лицу матери выражение озлобленной, застарело оскорбленной «интеллигентности». Нелепые же останки очков делали ее лицо удивленным и растерянным, смягчая его. Как раз в ту секунду, когда она, наконец, присобачила на себе очки, вступила в дело тетя Лёка, до сих пор устало и надменно молчавшая.

— Ну, девочки, — спросила она тетю Любу и мать, — вы все там довели до ума? — Это прозвучало так, как если бы она прямо сказала: «Коли вся черная работа выполнена, наведу-ка я последний лоск, сделаю то, что вам не дано».

Она взяла у моего отца свою треугольную красную сумку и, сжав пальцами язычок молнии, с аппетитным вжигом обвела им вокруг сумки, оказавшейся не сумкой, а футляром. Тетя Лёка откинула его верх. Внутри, на чем-то глянцевитом и ярко-синем, сверкали заткнутые за кожаные ремешки никелированные грабельки, узкая изящная лопаточка, изогнутые ножницы и какой-то изысканно вытянутый флакон с пульверизатором. Гладкие, полированные древки инструментов пучком сходились в зауженной части футляра. Мы остолбенели. Тетя Лёка бережно выпростала из футляра грабельки и поднялась в ограду, оставив открытый футляр в руках Игоря.

— Да она там всем запаслась! — прошипела тогда тетя Люба. — На все случаи жизни!

— Восхитительный кладбищенский несессер, — сказала мать, склоняясь над футляром, который медленно застегивал Игорь. — И обратите внимание, так сочетать красоту и удобство умеют, если откинуть соображения слепого патриотизма, только за границей. И все блестящее, новенькое, чистенькое! Лёка, признаемся честно, умеет держать вещи в порядке.

— Да уж, она у нас известная аккуратистка, — ответствовала тетя Люба. — Чистюля прям осатанелая! Знаешь, Надьк, она ведь мясо перед готовкой щеткой с мылом мойт!