Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 112



Выслушав ее, Игорь уважительно крякнул и вспомнил о Жозьке:

— Но мы отвлеклись! Так что же насчет танго «Дождь идет»?

— А то, что Ника написала на этот мотив русские стихи, и теперь все всем понятно, можно петь.

— Ты хочешь сказать — она перевела?

— Да нет, она этого языка не знает, и никто не знает. Она сочиняет русские слова по догадке, ну, примерно о чем там идет речь. Вот, — Жозька укоризненно глянула на мою мать, — вот, тетя Надя, не такие уж ее стихи ненужные. Весь Никин класс теперь поет, а я и в свою школу притащила. Да Ника не один «Дождь», она и «Похищенное сердце» переделала, и «Рио-Риту». Ведь танцевать-то Ника еще не научилась, а мы все давно танцуем, так нам ее слова ужасно нужны.

— И мне тоже! — воскликнул Игорь. — Так бы здорово напевать это по-русски, когда мы танцуем, верно, Диа?.. Слушай, Ника, продиктуй мне свой «Дождь идет», я запишу и выучу. Вы позволите, Надежда Гавриловна?

— Ну, если вас интересует то, что она изготовляет для девчоночьих танцулек, милости прошу. Очевидно, это единственное дело, где ее вирши находят, так сказать, полезное применение.

— Отойдем, Ника, в сторонку, чтобы не мешать. — Игорь встал и потянул меня за руку прочь от стола, в укромный угол между моей кроватью и трюмо, на котором стоял отцовский приемник. Высоко над кроватью висел большой портрет — то есть сама-то овальная темная гравюра, с которой, улыбаясь, смотрел очень молодой и очень красивый товарищ Сталин, была совсем невелика, — но помещалась она в центре огромного, чуть пожелтевшего картона, оберегаемого большущим толстым стеклом.

Это стекло нам с матерью лет через семь будет нелегко разбить ногами, чтобы добраться до картона и, вместе с гравюрой изорвав его в клочья, бросить в печь; сложить все: и стекло, и бумагу — в ведро и вынести на помойку мы побоимся.

Игорь взглянул на портрет и одобрительно сказал:

— Как живой вождь-то! Вождь краснокожих. А? Остроумно сказано, Диа?

В зеркало трюмо я вдруг увидела, как все за столом хором замолчали, особенно тетя Лёка, которая в этот момент положила на тарелку свой нож с беззвучной, напряженной плавностью. Игорь, должно быть, тоже увидел их молчание.

— А что? Я ошибся? Сами рассудите: он— вождь всех народов, а краснокожие чем не народ? Целая раса, тем более угнетенная. А он угнетенные народы особенно любит. Да и мы сами! Что мы, белые, что ли? Мы красные! У Маяковского, помните, «моя краснокожая паспортина». Вот я и прав: вождь краснокожих! А? Изобретательно, Диа? Ну, Ника, диктуй же!

Он положил пухлую кожаную записную книжку на крышку приемника, достал красную, такую же, как у меня, шариковую ручку (наверное, тоже дар тети Лёки) и приготовился писать. Я приткнулась по другую сторону приемника, на своей кровати, и, что поделаешь, начала диктовать:

Светлый дождь струится,

В листьях серебрится,

Нам не разлучиться,

Милая моя!

Под сырой листвою

Мы сидим с тобою,

Мы говорим о любви —

Двое, ты да я!

Припев:

Пусть светлый дождь идет,



Он нам не преграда!

Ведь нам же так надо

Быть вдвоем!

Теплый дождь струится,

В листьях серебрится…

Мы о любви говорим,

О любви поем!

Я диктовала довольно долго. Игорь переспрашивал точки и запятые, то и дело вскрикивал: «Нет, как в мелодию попадает! Не убавишь, не прибавишь!», «Ну, талант!», «Прямо как у нас с Диа в Харькове!», пел каждый продиктованный кусок, сильно хлопал меня по плечу. И все это время молчание за столом не прекращалось. Только раз, когда Жозька хотела встать и подойти к нам, тетя Люба дернула ее за рукав и прошипела: «Нет, уж ты-то посиди, Жозефина!» А между тем теперь, когда мы с Игорем оказались в стороне от всех и словно наедине, мне с ним стало еще проще, да и приятнее — такие похвалы за слова, которыми я действительно гордилась, да еще от кого? От взрослого человека, киноартиста! Сумел же оценить красоту и утонченность этих стихов! Записав все, Игорь бережно спрятал книжку и ручку и сказал, торжественно повернувшись ко всем:

— Ну, поздравляю! Девочки у вас— одна лучше другой! Одной — прямая дорога на экран, другой— в Гослитиздат! Нет, на славу Финики! Жозефина и Ника, если сложить, ведь получается — Финики! А, Диа? Плохо разве? Диа!.. Да где же Диа?

Но тети Лёки за столом не было. Мы и не заметили, как она исчезла.

Игорь схватился за голову — нет, вру, за щеки схватился, помня о своей накладке, — и выбежал в переднюю. Чуть погодя пошла туда и я, побрела как-то сонно и машинально, сама не зная, зачем. Там, возле лестничной двери, о чем-то спорили, с чем-то резко возились Игорь и тетя Лёка и вгорячах сперва меня не заметили. Да и я шла вовсе не за ними, а, войдя, сразу прилипла к тому, к чему, оказывается, и направлялась, — к старому висячему зеркалу с волнистой хрустальной гранью и с отбитым правым нижним углом, единственному, впрочем, ясному и верному зеркалу в нашем доме. Мне вдруг приспичило срочно рассмотреть свое лицо; и я разглядела его во всей неприглядности: безбровое, невыразительное, и вправду лишенное всяких красок, с невзрачными, небольшими серыми глазами, длинноватым утиным носом, узким и плоским ртом и довольно крупными ушами, за которыми тощие, плохо заплетенные косички были подколоты одна под другую при помощи больших черных зажимок с откровенными грубыми замочками. Когда я в который раз убедилась, что в этом лице нет, да и быть не может ничего привлекательного, до меня донеслись слова тети Лёки:

— Нет, я пойду, а ты оставайся. Тебе же тут интересно, майн гросс кляйн хунд, щенок ты мой великовозрастный!

Она стояла уже в своей козьей австрийской шубе, топорщившейся как бы неопрятными, но элегантными клочками длинной пестрой шерсти, а Игорь старался снять с нее эту шубу и отобрать странную длинную сумку из мягкой красной кожи, треугольную, зауженную вниз, и другую, маленькую коричневую сумочку, которую она зажимала под мышкой.

— Ты меня ставишь в идиотское положение! Поняла? Вечно придумываешь всякие глупости! Поняла? Забываешь, что ты для меня значишь! Поняла? И себя, и меня роняешь! Поняла? — говорил Игорь, и это — через каждую фразу — «поняла?» звучало как-то страшно убедительно и в то же время сокровенно, только для двоих. Тут тетя Лёка наконец увидела меня.

— Ах, наша Никочка тут! — Она так никогда меня не называла. — В зеркальце смотрится, майне цыпхен! А ну-ка, Никочка, реши задачку, простенькую, класса так для третьего! Надеюсь, теперь-то, в девятом, ты ее решишь, двойки очередной не схватишь! Дано: дорога от населенного пункта А до населенного пункта Б составляет семнадцать километров, дорога же от населенного пункта В до пункта А — восемь километров. Спрашивается: какой из этих пунктов ближе к пункту А, какая дорога короче и на сколько километров?

— Я не понимаю, тетя Лёка…

— А тебе и не надо понимать, тебе считать надо. А мне, старой кретинке, соображать, — добавила она почему-то невесело, выпадая вдруг из своего тона. — Ну? Ответ?

Задача и в самом деле была такой легкой, что даже мне удалось мигом решить ее в уме, и я ответила по школьной привычке «развернутым ответом» — так, как спрашивалось:

— Пункт В ближе к пункту А, чем пункт Б. Дорога между В и А на девять километров короче, чем между Б и А.

— Зер гут! Пять с плюсом! А говорят, двоечница, тупица! Быстрый ум! Из молодых, да ранняя! Вот то-то и оно, что на девять короче! Всегда, майне кляйне, старших слушайся. Уж меня ли муттер не вразумляла? — прибавила она уж вовсе не из той оперы и, словно успокоенная этой своей задачкой и моим ответом, сама повесила шубу на темную дубовую многоотростковую вешалку дедовских еще времен и бросила на стул обе сумки.

Мы втроем вернулись в столовую как раз когда мать говорила:

— Что, Лёка, кажется, и собираться уже решила? Правильно, пора! На кладбище чуть ли не к вечеру попадем. Отец там, у себя, если, конечно, можно допустить такое поповство, на нас рассердится…