Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 102 из 112

Этим туннелем покамест выпадет брести тете Леке, обнаружившей свою беспомощность перед лицом суда. Суд вскоре представится мне куда более безжалостным, чем вчерашнее судилище 9–I надо мной. Все-таки я, что ни говори, была виновата, меня как виновную и судили все они, здесь же они все отдадут под суд потерпевшую. Конечно, они все так же охотно судили бы и виновника, Игоря. Но Игорь уехал, стал недостижим, и они с облегчением возложат ответственность за его уход на покинутую тетю Леку, сидящую рядом, с неприкрытой и, должно быть, острособлазнительной для них для всех слабиной в лице.

Между тем после глотка «опять», наложившегося на полбутылки «Стекляшного» шампанского, в голове у меня установится знакомый туманец, но не газированно-веселый и бесшабашный, а тяжкий, отчаянный, тупо подначивающий на несусветный срыв скандал, — захочется смять суд, выплеснуть им всем злобное кипение подступающих комком жутких слов. Я уже с трудом буду сдерживаться, когда тетя Лёка наконец поймет, что непоправимо подставилась, и выкрикнет, вздернув голову:

— Ну, д-девочки! От кого-кого, а от майне швестер не ожидала! Вместо сочувствия из помойки в унитаз передергиваете!

— Вот уж точно, не тронь овна, не воняйт! Тебя ж на путь наставляйм, тебе ж добра желайм, так за эт и получайм? — возмущенно прошипит тетя Люба.

— Знаю, знаю ваше добро! — вступится бабушка. — Вечно со счетами своими, кобылы кованые, так и норовят кого послабже копытищами уделать! На человека сразу столько свалилось, и выбрал же Игорешка этот такой день!

— Еще бы, понимайм, потерять разом двух таких ё…

— Любовь! Сдурела? Дети! — тут же прикрикнет мать.

— Я и говорю, Надьк, — невозмутимо продолжит та, — она у нас двух таких токарейв один день теряйт, одного по телу, другого по делу!

— Тихо у меня! Лежачего не бьют! — заорет бабушка. — Пользуетесь, что девка вам беду свою без затей выголила!

— Видите ли, мама, — весомо, с разумным спокойствием начнет мать, — по-моему, вы, мягко говоря, преувеличиваете. Никто не вынуждал Лёшу рассказывать нам об этом ее эпизоде. На это была ее собственная добрая воля. Кому же, подумайте сами, и рассказать, как не родне? Ничем мы не пользуемся, скорее это она сама пользуется случаем оскорбить сестер за их же участие.

— Мы к ней без мыла, что ли, лезем? — врежется в рассудительную речь матери тетя Люба. — Кто по своей охоте в такую грязищу залезайт? Сама все напоказ выставила, не может без театра, и записочку свойго артиста сама на стол выложила!

Тогда тетя Лёка снова опустит голову. Я увижу, как по ее взлелеянной годами пудр и кремов белой щеке прокатится крупная слеза и скроется под челюстью, блеснув. Я протяну палец, чтобы остановить на полпути следующую, готовую скатиться:

— Тетя Лёка… не надо…

— Это-это-это… ста… ста… ста…

— Стаканчик? — возмутившись, даст истолкование мать. — Еще чего! Сказано было тебе на консультации у невропатолога — рюмка пива в год! Тебе бы о стаканчике, если скромно, помалкивать!

— Нет! Это-это ду… ду…

На этот раз выскажет свою неизменную версию бабушка:

— Опять он дудит, к моим похоронам репетэ устраивает! С утра ведь я вам, Мишенька, толкую — не мой нынче черед, а кому черед, ваше дуденье ни к чему, там армейских оркестров хватит.

— Нет! Это-это-это… ста… ста… ду… ду…

— Старая дура! — вдруг разрешит общее недоумение тетя Лёка. — Он про меня! Правильно, Миша! Старая я дура! С Игорем дурында была, а с вами — дурища в квадрате!



Она окунет лицо в домик ладоней и громко заплачет, словно жалостно и надрывно встявкивая из конурки. На серую шерсть платья польются частые слезы.

— Лёша, — скажет мать твердым, унимающим тоном старшей сестры. — Возьми себя в руки. Эпизоде мальчиком давно пора было кончать. И хорошо, что он кончился. Но, по-свойски тебе сказать, жаль, что не ты первая его прекратила.

— Не бери в голову, Лёшк! В следующий раз учтешь, как нового мальца подцепишь! Спасибо скажи, что ты уж в возрасте, что довесок тебе от него не остался!

— Тетя Лёка, тетя Лёка, хватит! — трону я ее за плечо.

Она вдруг распахнет мне объятия:

— Поди, поди же сюда, несчастная девка, поди, поплачем вдвоем, две старые глупые шлюхи! Ах да, ты не старая, — поправится она, — зато дурь у тебя в крови, не от меня ли по родству? Наслышана я про твои жуткие приключения, шрёклихе абентоирн!..

Она прижмет мое лицо к намокшей грудке платья, я вдохну его терпкий заграничный запах, оживленный слезами, передо мной ни с того ни с сего проплывет сгорбленный витринный ежик в платочке, и я наконец-то неудержимо и сладко разревусь — то ли о тете Лёке, то ли о товарище Сталине, то ли об этом даже пропыленном ежике…

Если тетя Лёка всего только затявкает рыданиями, то я заработаю как целый скотный двор и рехнувшийся унитаз вместе взятые: захлипаю, захлюпаю, начну с мелким бульканьем испускать и со смачным канализационным звуком всасывать воздух, буду хрюкать, всхрапывать, крякать, захлебываясь соленой МОЕЙ. Наружу вырвутся, должно быть, недельные слезные накопления — все, что сдерживалось сухим злым отчаянием.

Остановиться и умолкнуть я не смогу часа два. Прекратит рыдания и отодвинется, спасая размокающее платье, тетя Лёка, отзвучат небрежные увещевания тети Любы и предвиденное замечание бабушки «крокодиловы слезы льет» — я лишь перемещусь на валик дивана, который три дня назад резко откидывала во время ножной драки с семьей, и щедро пропитаю его слезами, а когда тетя Лёка встанет, чтобы уходить, переберусь лицом на стол и вскоре разведу на клеенке обширную лужу, елозя в ней носом. Уйдет тетя Лёка, прихватив Игореву записку, соскучатся и уберутся тетя Люба с Жозькой — та не удостоит меня ни словом, удалится в молчаливом презрении, — мне только вольготнее станет реветь. Правда, слез сделается меньше, я начну порой приподнимать голову над столом, и при одном приподнимании увижу в кривом зеркале буфета свою физиономию, точь-в-точь похожую на утреннюю Томину, — по-китайски запухшую, красную, с углами рта, опущенными подковой вниз. Безобразное отражение не смутит меня, а разжалобит пуще, и я сызнова уткнусь в склизкую лужу клеенки.

Тогда они все, оставшиеся, забеспокоятся. Сквозь свои громкие однообразные всхлипы я услышу дрогнувший голос бабушки:

— Что же это с заспанкой? Не больна ли часом? Заткни фонтан! — Она начнет с силой тормошить меня за плечи. — Да говори, овно, что случилось? Чего не хватает?

— В самом деле, Ника, это уже сверх всякой меры, — неожиданно во втором лице и даже с именем скажет мать. — Ты могла бы, мне кажется, объяснить нам причину такого, скажем напрямик, небывалого горя!

У меня вырвутся первые слова. Сначала они будут непроизвольными, дурацкими, соответствующими обрывкам, мелькающим в голове:

— Хлюппс! И ничего не вышло… школа осталась цела… И Кинна… Хлип! И ежик… ежик в платочке… И Элен Руо!.. Пыльный ежик… И товарищ Ста… ххрилп!.. лин… товарищ Ста… Идет себе да идет, и сгорбился весь… С палочкой… И он! Он больше со мной не хо… Хрюллк!.. Не собира… И тетю Лёку тоже…

— Это-это-это… спя… спя…

— Спятила, истинное слово! Слыхали, какую муру городит?! — вовсе уж напуганно вскрикнет бабушка. — Ну, довоспитывались!.. Что делать будем? «Скорую» вызывай, Надежда!..

— Погодите вы, мама! Заговорила, стало быть, на спад пошло! Но заметьте, — шепнет мать довольно громко, — есть в ней все-таки остатки совести! О Сталине плачет! Не совсем, выходит, без сердца! Успокойся, Ника! Сталин не умер, он с нами! Вот же он!

Я различу сквозь пальцы, как мать, подобно МАХе сегодня на линейке, укажет на портрет товарища Сталина. «А правда, — мелькнет у меня, — сколько бы я ни подсчитывала днем свои крошечные и недостоверные соприкосновения с товарищем Сталиным, он ведь и прежде, как сейчас, присутствовал рядом со мной только в виде портретов да изредка— голоса по радио. А раз портрет на месте и голос хранится у тех, кто успел купить пластинки, так не одно ли и то же — жив он или умер, не одно ли и то же жизнь и смерть вообще? Кто знает?..» Это соображение, однако, вызовет у меня еще серию скрежещущих всхлипов.