Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 58

— Если я разобью вам нос, то это тоже будет считаться воспитанием?

— Нет, — нахмурился он. — К чему клонишь, парень?

— К тому, что для понимания между людьми требуется не кулак, а язык. — Я сбросил в раковину пепел. — Как думаете, Ричард, вы меня поняли бы, если бы я избил вас? Поняли бы, что этим я хочу вам показать? Что сказать? Какое напутствие дать?

— Критикуешь мое воспитание?

— Больше, чем критикую — презираю.

— Не имеешь права.

— Имею.

Ричард разозлился, грозно потушив сигарету двумя слюнявыми пальцами, и подошёл ближе; он хотел, наверное, по законам вселенского быдла, впереть морщинистый лоб в мой и начать катить бочку. И хотел ещё, я уверен, выпрямить старый позвоночный столб и забрызгать в ярости слюной, браня меня. Хотел ударить в челюсть и пару раз пнуть. Хотел, но не мог, впервые ощутивший сопротивление и грубую критику его существа. Всегда правый и не терпящий возражений, и теперь с ущемлённым эго.

— Офелия моя дочь, и я владею ей, как хочу! Какого хера полез сюда?

— Старик, — усмехнулся я, — да ты больной придурок. Твои только сопли в носу, ими и владей.

Смелым было поступком замахнуться на меня. Тупой или везучий? Я поймал его руку и нагнулся к его сальным глазам.

— Я не знаю, сколько дерьма ты сделал, но любимые детишки никогда не пытаются вскрыться и сдохнуть просто так. Уж я-то знаю, о чем говорю. Я презираю тебя за то, что ты дал ей не воспитание, а желание сгинуть. Ты хоть видел ее руки, конченый уебок?

Ричард уязвленно отвернулся и выдернул руку. Потирая запястье, сказал:

— Я за такое вышвырнуть тебя могу.

— Тогда останешься без головы.

И на том я молча ушёл в комнату Милы, услышав также, что мое солнце проснулось. Я, казалось бы, не вовремя, но увиденному обрадовался: Оф потянулась, приподняв мятую футболку до поясницы, и выглянули ее ягодицы. Круглые и никогда не загорающие под солнцем, оттого белые, как молоко. У неё красивые ноги, стройные и гладкие. Не думал, что умел любоваться человеческими телами. Или она не человек? Кто тогда?

— Дамьян! — воскликнула она, обернувшись на мой исступленный вздох. — А если бы я голая была?

— Тогда я был бы ещё более рад тебя видеть.

— О чем вы спорили с отцом? Я слышала, как он сказал про то, что может тебя вышвырнуть. Что случилось?

— Да пустяк. — Я сел на табурет. Он мне не нравился, потому что гвоздь впивался прямо в бедро, но я все равно садился на него. — Как спалось?

— К чему эти будничные вопросы? Плохо спалось, что-то ещё?

— Ты агрессивная сегодня.

— Я всегда такая, тебе кажется. — Она накрылась одеялом и прошлась по комнате, о чем-то думая. Поймала мой наблюдающий взгляд и недовольно потребовала: — Не смотри на меня.

— Хорошо, не буду. — Будь она не Милой Црнянской, а простой незнакомкой, то я вы открутил ей голову и выбросил в окно. Но я отвернулся и засмотрелся на ворон, каркающих так громко, что было слышно даже в квартире. — Хочешь обрадую?

— Чем? Тем, что никого не убил?

— Смотри, — я вынул деньги и протянул ей. Она сидела на кровати и холодно смотрела на свёрток купюр. Затем подняла на меня злые глаза и сжала зубы. Я слышал трение эмали. — Теперь мы можем не пресмыкаться.





— Где ты их взял?

— А ты как думаешь?

— Ты… — встала она, — да что с тобой не так?! Неужели ты настолько больной, что не успел приехать, а уже лишил кого-то сраной жизни?! — Она схватила книгу Лавкрафта, которую я до сих пор бережно читал, и швырнула в меня. — Ты настоящий урод! Я надеялась, что ты можешь быть… не знаю, адекватным, но ты… Ты! Ты гребаный монстр! Хватит это делать!

Я не знаю, почему, но я слушал ее слова, и мне становилось больно где-то там, глубоко. Ее слова — истина для меня, и она говорила, что я урод. Наверное, что-то рухнуло во мне, взорвалось и разлетелось пеплом по выжженной пустоши.

— Отец прав, убирайся отсюда! — Она снова кинула в меня книгу. Я дал ей попасть в меня. Как жертва; жизнь поменяла местами роли и амплуа, теперь жалкий я. — Знаешь, Ян, я искренне презираю тебя. Надеюсь, что отец перепутал тебя с тем мальчиком из детства! Потому что ты настоящий ублюдок! Просто убейся!

Я встал, аккуратно положил покалеченные «Хребты безумия» на табурет и прошёл мимо. Когда наши тела сравнялись, я прошептал ей:

— Ты знала, кто я. Странно теперь удивляться.

И ушёл.

Конец ли это? Как я без неё?

Глава 13. Улыбаться

— Верните меня в садик!

— кричал я им.

— Заткнись, сволочь!

Глава тринадцатая. Часть вторая.

— ДАМЬЯН—

Серое утро, почти безжизненное, только вороны расчерчивали грозовые тучи. Про солнце давно забыли: оно погибло где-то далеко и давно, так, что Лондонский люд озлобился и внешне стал походить на бледных мертвецов с недостатком витамина D. Умершие, но продолжающие идти куда-то и для чего-то, точно паровые машины. Эти парогенераторы со стареющим тленным телом живут, чтобы умереть, уже почти достигшие конца, они цепляются за остатки. Это нелепо и раздражает.

Но все они ещё до рождения были гнилью, которой место там, откуда все мы — в землю. Живые и мёртвые одновременно. Все пустые, но воображающие себя хоть кем-то значимым. С роем шершней в голове — уже даже не спокойными тараканами. С лицами, но без глаз, ртов и носов. Никто и нигде.

Я и сам удивился, что такое могло произойти. Мила беспощадна ко мне, сказала, что я урод. Я и правда такой. Наверное, это называется «больно»? «Разочарование»? Как объяснить то, что неизвестно? То, что всегда сопровождает, но не ясно в сущности? Странно ощущать что-либо, я не привык копаться в разложившихся мозгах, чтобы отличить «плохо» от «херово» и «больно». Это как отличить чёрный от темно-тёмно-серого. Я урод. Да.

Я не знал куда идти. Куда себя девать? Что делают остальные, когда внутри «болит» так же, как «болело» у меня? Не физически, скорее, похожее на то, будто хочется кричать, упасть на мокрый асфальт и лежать, пока не раздавила бы машина. Я не понимаю, что это. Это чувствует каждый? Как с этим возможно жить? К такому «больно» я не привык. Какое-то другое «больно». Так отчаянно, что кажется, будто я узник своих головы и разума. Жжётся, колется, рвётся куда-то эта волна. Горькая, глубокая, горячая и холодная, меня точно окунули в прорубь, а затем бросили в жерло Везувия. Я теперь даже не окаменевший пепел, а пыль. Нет следа от меня. Я шут. Шут для никого. Смешон даже себе, окутанный презренной драмой.

Пока я брёл по улицам, похожим на кладбищенские кварталы, наткнулся на дешёвый хостел с идиотским названием «Клеопатра». От Клеопатры там, наверное, только прах умершего нарика. Внутри и правда пахло под стать древнему саркофагу: затхлостью и плесенью, может, грибком. Над вестибюлем — противная жёлтая лампа, поющая сладкую песнь для мотыльков.

Я снял номер на трое суток и прошёл в комнату на четверых. Убогое зрелище для узников этого мира, у кого нет власти и сил. Убогое зрелище для убогих людей. Я сходил в ближайший магазин и купил водку. В том клоповнике имени Клеопатры я открыл бутылку и глотнул, запив водой. Как паршиво это чувство, как жалко выгляжу я, пьющий водку с водой. Так делали Снежана и Йован, когда не было денег на дешёвую газировку. Я становлюсь ими.

От той угнетающей мысли я взорвался и перевернул старый ящик для одежды, пнув его. Эта дрянная бутылка водки полетела следом, разбившись о металлическую перекладину кровати на скрипучей панцирной сетке. Понесло спиртом. Лучше не стало, я только сильнее разозлился. Не знаю, на кого. На себя? На неё? На них? Достал пачку денег и порвал ее — камень преткновения и яблоко раздора в одной форме земных бумажек, грязных и потёртых. Не я оплошал, нет, это они — проклятые деньги.

Но ведь они исполнили бы мои грёзы. Я быстро пожалел о своём поступке.

Лишь ошмётки былой ценности валялись на старом рыжем линолеуме. Раньше эта бумага была ни к чему: зачем забирать деньги, если уже забрал жизнь, дыхание их обладателя? Зачем копить на машину, если можно убить владельца и забрать его имущество. Все эти материальные ценности — шлак, никому не нужный. Нет, нужный, чтобы умереть с гордостью в том, что построил дом. Будто там, в тёплой темноте, есть радость гордиться. Авто, бриллиантами, яхтами, виллами. С другой стороны… а что делать, пока жив? Кем стать и чем дышать? Я ответил бы: наслаждаться этим эфемерным миром, недолгим и бодрящим течением событий. Сказал бы, если бы не было бессмысленным. Зачем жить?