Страница 14 из 53
– Ефрем! – крикнул Гоголь. – Кто пришел? Я слышу голоса.
– Да нет же, барин, – возразил Ефрем за дверью. – Нет никого.
– Как же нет, когда есть! Я не глухой. С кем ты там шепчешься?
– Ни с кем, барин. Один я.
В два прыжка Гоголь подскочил к двери, отпер ее и распахнул настежь. Ефрем отпрянул. Во тьме прихожей за его спиной тяжело ворочался кто-то грузный, в черной накидке. Гоголь захлопнул дверь, накинул крючок и убежал в спальню. Его трясло. Приступ начинался с новой силою.
– Ефрем! – закричал он. – Беги за лекарем! Пусть придет немедля. Плохо мне.
Своего голоса в конце фразы он уже не услышал. Сознание покинуло его.
Глава VIII
В комнате кто-то был. Этот кто-то передвигался очень тихо, чтобы не разбудить Гоголя, но выдавал себя сопением и поскрипыванием половиц.
Открыть глаза и посмотреть? Но что, если увиденное окажется невыносимым для разума и он, не в состоянии воспринять зрелище, просто померкнет – померкнет раз и навсегда? И не будет больше Гоголя, а останется вместо него жалкое подобие, не способное думать связно, говорить и видеть ясно, но погруженное вместо этого в мрачные глубины помутившегося сознания? Вот о чем предупреждал его Гуро во время последней встречи. Нечистая сила станет пугать его, покуда не доконает. Тогда, быть может, лучше не тянуть, а покончить с этим разом?
Не отрывая головы от диванной подушки, Гоголь разлепил веки. Прямо перед ним осторожно двигалась длинная шинель до полу. Ворот ее был поднят, а сама она была обращена к смотрящему спиной, потому невозможно было определить, живет ли она сама по себе, или в ней кто-то есть.
Почувствовав на себе взгляд, шинель оборотилась. Это был Ефрем.
– Ты зачем, дурак, вырядился так? – спросил Гоголь обмирающим голосом.
– Так холодно, барин, –/ отозвался слуга и в доказательство своих слов шмыгнул носом. – Вторые сутки пошли, как вы распорядились не топить.
Гоголь вспомнил, что действительно говорил что-то такое. Ему взбрело в -голову, что горячку можно победить холодом. Затея оказалась неудачной. Бред не прекратился, а квартира совсем остыла.
– Топи, пожалуй, – сказал Гоголь.
– Будет сделано! – обрадовался Ефрем. – Это я мигом!
– Постой!
– Слушаю, барин?
– Ты чего в моей комнате делаешь? Шпионить вздумал?
– Эх, барин! – в голосе слуги зазвенела обида. – Как можно? Я ж к вам со всем уважением...
– Тебя спрашивают, что ты тут забыл! А?
– Воду в графин долил, – проговорил Ефрем, разобидевшись пуще прежнего. – Вы ведь сколько ни пьете, а вас все жажда мучает. Укрывать вас опять же надо. Одеяло во сне сбрасываете, а потом дрожите. Эх, барин! – повторил он с упреком. – Нельзя вам без доктора. Зря вы его тогда прогнали. Не прикажете ли опять за ним сбегать?
– Не прикажу, – пробормотал Гоголь, бессильно откинувшись на подушках. – Мне уже лучше, я почти здоров. Давай-ка, братец, сооруди мне что-нибудь поесть. Я голоден. Что у нас на завтрак?
– Теперь, почитай, обед, – поправил Ефрем. – В буфете шаром покати. Прикажете обед из трактира принести?
– Неси. Быстрее только. Есть хочется. Деньги в комоде возьми. И не вздумай жульничать, проверю.
Отпустив слугу, Гоголь заставил себя подняться. Комната покружилась немного и остановилась. Слабость отступила. Гоголь сказал себе, что теперь он точно пошел на поправку, хотя знал, что это не так и с наступлением ночи все начнется сначала. Медицина тут была бессильна. Гоголь отказался от ее помощи, поскольку его попросту могли упечь в сумасшедший дом, да еще обрядить в смирительную рубашку. Не рассказывать же врачам, что тебя преследует то нос в человеческий рост, то оживший портрет, а то еще какая-нибудь дрянь. После этого привяжут к больничной койке и напичкают лекарствами до утраты памяти.
Умывшись и приведя себя в порядок, Гоголь подбросил поленьев в изразцовую печь и походил по квартире, не зная, чем себя занять. Все было постыло и стыло. Он заглянул во вчерашние свои писания, содрогнулся и бросил скомканные листы в огонь. Пересчитал деньги, присланные издателем, немного воспрял духом и расположился за обеденным столом. Тут как раз и Ефрем поспел с аппетитно пахнущими судками и свертками. Гоголь поел горячего супу с куриными потрохами, умял миску гречневой каши с мясом, запил все клюквенным киселем, куда макал коврижки, и почувствовал себя приятно отяжелевшим, и отупевшим. В таком состоянии видения не будут одолевать, подумал он, зевая, а вот ближе к ночи...
Подойдя к окну, он уперся лбом в холодное стекло и стал смотреть на улицу. Ему пришло в голову, что бред его вызван в числе прочего самою гнилою атмосферою Петербурга. Сейчас, когда он попытался объять умом весь город, ему стало понятно, что величественные дворцы, мосты и фонтаны – всего лишь ширма, красочные декорации, за которыми спрятана неприглядная изнанка, как в. театре, где, помимо ярко освещенной сцены, привлекающей взгляды, есть еще и закулисье, с его закутками, черными лестницами, ободранными стенами, вечно пьяными актерами, хламом, душными комнатушками, похожими на сундуки. Все темное, серое, бурое, запущенное, заплесневелое, населенное тараканами и мышами.
«В этом городе невозможно оставаться здоровым, – понял Гоголь. – Он выпивает все соки, отбирает силы, а взамен дает одни лишь миражи. Кто возьмется описать картины нищеты, порока, бесправия и безысходности, которые царят здесь? Не я, не я. Мне здесь не место. Зачем только приехал я сюда? Дать расцвести своему таланту? Но в этих каменных трущобах способны произрастать только ядовитые цветы. Петербург сведет меня с ума, доведет до беды. Город пьяниц, город душевнобольных, проституток и попрошаек, кривляющихся на улицах».
Вспомнил он и девочку-подростка, шепотом предложившую ему. «поразвлечься» за стакан водки для папеньки, и сбитую экипажем старуху, пролежавшую на булыжниках несколько часов прежде, чем ее увезли в больницу, и калек с Сенной площади, и разбитые в кровь рожи у кабаков. Душа затосковала в его груди так, что впору криком кричать. Бежать, бежать без оглядки!
В страшном волнении забегал Гоголь по комнате, не замечая, как цепляет ногами стулья. Он представил себя едущим степями и полями до краев горизонта, куда ни обернись. Пахнет полынью, цветами и разогретой землей. Но вот начинают встречаться одинокие хатки с колодцами и аистами на крышах, а потом возникнет и село Кибинцы, откуда до Миргорода всего-то двенадцать верст по прямой. Родился Гоголь в Великих Сорочинцах, куда тоже рукой подать, но самые светлые, самые теплые детские воспоминания его связаны все же с Кибинцами, где отец писал пьесы для местного театра и читал книги из казавшейся тогда огромной библиотеки.
Само село такое невинное, такое чистое, все состоящее из белых хат с подведенными по низу желтыми и голубыми полосами. Лес там редкий, насквозь прозрачный, а потому большая часть построек делается из глины с соломой, а дым из печных труб пахнет горелыми кизяками. Взбежишь на пригорок – и за полями подсолнухов, обративших свои головы на восток, виднеются макушки церквей и мельниц. То Миргород. Туда днем и ночью тянутся возы с кринками, кадками и мешками. Идут и пешие в запыленных свитках и пропотевших шапках, а сапоги несут за плечами, чтобы не стаптывать понапрасну, ведь наезженная колесами дорога мягче пуха.
Правда, нынче осень, так что дороги затянуты непролазной грязью. И на берегу Хорола не посидишь – там все сейчас продувается сырыми степными ветрами. Но как-то же народ пробирается на миргородскую ярмарку, а там чего только нет, глаза разбегаются! Рыба сушеная, рыба свежая, соль кусковая и меленая, картошка любых оттенков, вязанки бубликов, горы огурцов, распластанные шматы сала, птица, яйца, петухи на палочках, пироги и вареники с тысячами начинок. Хорошо пройтись по рядам, жуя пирожок, вздрагивая от базарных криков, прицениться, поторговаться как следует с мужиком в бараньей шапке или румяною бабою в черной свитке, а перед обратной дорогой опрокинуть чарку, закусить чем бог послал и, если не будет дождя, навестить- миргородское кладбище с замшелыми крестами, под которыми тлеют кости твоих предков.