Страница 8 из 128
Перепутанную толпу как ветром сдуло. Мудрый хомяк исчез как всегда последним.
— Бовественно! Восхитительно! Ах, какой чудесный восход солнца! — восторженно причитал воркующий голос, принадлежавший востроносенькой, мечтательной особе, которая только что, картинно опираясь на альпеншток и воинственно раскачивая грудями, вступила на горное плато. Ее идеально круглые честные глаза смотрели преданно и открыто, как яичница-глазунья. Конечно же они не были такими желтыми! Фиалково- голубые! — О, здесь, пеед лицом вечной пиоды, где все так пекасно, азве повенется у вас, господин Клемпке, язык сказать ов итальянском наоде то, что вы сказали внизу, в долине. Увидите, что когда кончится эта потивная война, итальянцы певыми пидут, потянут нам уку и скавут: «Лювимая Гемания, пости нас, иво мы — испавились...»
О том, как доктор Хиоб Пауперзум подарил своей дочери алые розы
Было уже далеко за полночь, а старик, казавшийся в респектабельной обстановке дорогого мюнхенского кафе «Стефани» еще более странным, по-прежнему сидел, неподвижно уставившись в одну точку. Потертый, завязанный каким-то невообразимым
узлом галстук вкупе с мощным, выпуклым лбом, таким высоким, что кончался где-то на темени, ближе к затылку, неопровержимо свидетельствовали о недюжинном, может быть, даже гениальном интеллекте.
Помимо жидкой серебряной бороденки, коя брала свое начало средь горестных складок и неровностей нижней половины сего маловыразительного чела, отмеченного загадочным созвездием семи бородавок, и иссякала чахлым, нитевидным устьем как раз в том регионе видавшего виды жилета, где у отрешившихся от суетного мира философов обыкновенно отсутствует пуговица, назвать что-либо еще достойное упоминания в бренной, земной оболочке ученого мужа было довольно затруднительно.
Говоря точнее, просто невозможно.
Однако отсутствующий вид, с которым сидел погруженный в свои думы старик, немедленно сменился выражением самой что ни на есть неподдельной заинтересованности, когда сидевший за угловым столиком щеголевато одетый субъект в пенсне, с черными, нафиксатуаренными усами, вдруг поднялся — до этого он был занят тем, что демонстрировал свои изысканные манеры: старательно поддевал на кончик ножа кусочки заливной семги и, жеманно отставив мизинец с бриллиантом величиной со спелую вишню, царственным жестом подносил к губам, бросая время от времени в сторону старика косые, испытующие взгляды, — промокнул салфеткой уголки рта, неторопливой вальяжной походкой пересек пустынную залу и, поклонившись, предложил:
— Не угодно ли партию в шахматы? Ставка — одна марка...Идет?...
Головокружительные, расцвеченные самыми экзотическими красками фантасмагории сказочного обогащения и мотовства поплыли пред взором ученого; сердце еще только выстукивало в восторге: «Этого олуха послал тебе сам Господь», а губы уже заклинали, словно боясь спугнуть чудесное видение, услужливо подскочившего кельнера:
— Юлиус, шахматную доску.
— Если не ошибаюсь, имею честь разговаривать с доктором Пауперзумом? — осведомился щеголь.
— Хиоб... Да-да, гм... Хиоб Пауперзум, к вашим услугам, — рассеянно подтвердил ученый, погруженный почти в сомнамбулический транс сиянием огромного изумруда — отшлифованный в форме автомобильной фары, он головкой галстучной булавки мерцал под горлом блистательного визави.
Появление строгой, черно-белой шахматной доски мгновенно рассеяло колдовские чары: в считанные секунды фигуры выстроились в боевом порядке, державшаяся на честном слове голова коня, омытая живой водой, роль коей с успехом сыграла секреция слюнных желез элегантного господина, как по волшебству приросла к своему деревянному постаменту, отсутствующую ладью, не мудрствуя лукаво, заменили сломанной спичкой...
После третьего хода светский лев уронил пенсне в ладонь и, судорожно извернувшись в какой-то немыслимой позе, застыл, погруженный в тупое, угрюмое размышление.
«Эк его крутит! Судя по всему, я присутствую при рождении самого идиотского хода в истории шахмат, в противном случае просто отказываюсь понимать, какого дьявола он так долго тужится!» — раздраженно подумал ученый и, изнывая от скуки, уставился на пышную даму в дивных, цвета медного купороса шелках, которая величественно — холодное женское сердце было надежно заковано в стофунтовую броню сала, — подобно богине с обложки «На суше и на море», восседала за столиком у стены; перед изваянием стояло блюдо, наполненное трубочками с кремом...
— Сдаюсь, — объявил наконец обладатель драгоценной автомобильной фары, сдвинул шахматные фигуры и, запустив руку куда-то под ребра, извлек золотой футляр. На свет Божий явилась визитная карточка, на коей значилось:
ЗЕНОН САВАНИЕВСКИ Импресарио театра монстров
— Гм... Да... Гм... театра монстров, гм... ну конечно, монстров... — бубнил доктор Пауперзум себе под нос с отсутствующим видом: смысл этих слов, очевидно, не доходил до его сознания. — А не сыграть ли нам еще пару партий? — бодро осведомился он после некоторой паузы, явно помышляя о приумножении капитала.
— Конечно. Разумеется. Сколько угодно, — с готовностью подхватил хитрый лев и тут же выдвинул встречное предложение: — Но, может быть, есть смысл поговорить о чем-нибудь более прибыльном?
— О чем-нибудь более... более прибыльном?! — вырвалось у вконец изумленного ученого, и едва заметные морщинки недоверия обозначились в уголках его глаз.
— Я слышал, — начал импресарио вкрадчиво и томительно-медленным, усыпляющим движением руки заказал кельнеру бутылку вина, — так, знаете, случайно, совершенно случайно, что вы, признанное светило науки, несмотря на вашу громкую славу, в настоящее время не имеете твердого заработка?
— Увы, если не считать работы на почте... Мне доверили паковать добровольные пожертвования и снабжать их почтовыми марками, что я и делаю изо дня в день.
— И этим можно прокормиться?
— Можно, если считать питанием то небольшое количество углеводов, кое я ввожу в организм, вынужденный по роду моей деятельности облизывать почтовые марки.
— Гм, никогда бы не заподозрил почтовое ведомство в благотворительности... Но почему бы вам не использовать ваше знание языков? Неужели нельзя было устроиться переводчиком в лагерь для военнопленных?
— Дело в том, что весь мой лингвистический запас исчерпывается древнекорейским, некоторыми редкими испанскими наречиями, урду, тремя эскимосскими языками и парой дюжин суахильских диалектов... Ну а мы, к великому сожалению, пока не находимся в состоянии войны с этими народностями.
— Ах вот оно что... Поразительно, как это вам удалось выжить: с эдакой абракадаброй в голове вы, по логике вещей, уже давным-давно должны были протянуть от голода ноги. Ну что вам стоило изучить французский, английский, на худой конец даже русский, или этот, как его — сербскохорватский!.. — пробурчал импресарио, с интересом разглядывая доктора, словно перед ним сидел какой-то ископаемый ящер.
— В таком случае наше мудрое правительство объявило бы войну эскимосам, а не французам, — робко заметил в свое оправдание погрустневший ученый.
— Гм, не исключено...
— Да-да, дорогой мой, и нечего тут хмыкать, от судьбы не уйдешь.
— А я бы на вашем месте, господин доктор, не стал бы вешать нос, а взял бы и ткнулся в какую-нибудь газетенку с отчетами о ходе военных действий. Да я бы редакцию засыпал ими... И, ручаюсь, был бы немедленно зачислен в штат: попробуй устоять перед такой информацией — с пылу с жару, не отходя от письменного стола...
— Пробовал, — уныло вздохнул старик, — фронтовые сводки — предельный лаконизм... только факты... мужественная
простота... неподдельная реальность изображения и все такое прочее, но...
— Э, приятель, да вы, видать, совсем заучились, — с жаром перебил его импресарио. — Это фронтовые-то сводки и «предельный лаконизм»?! Да будет вам известно, что отчеты с театра военных действий во всем мире всегда пишутся в стиле охотников на серн! Чем больше шума, барабанного боя и фанфар, тем лучше! А что, если вам...