Страница 74 из 128
В церкви она всегда под густой вуалью, прошло немало времени, прежде чем мне удалось увидеть ее лицо. Меня сразу поразил странный контраст огромных, темных, отрешенно-печальных глаз и легких, белокурых волос, тогда впервые сердце мое блаженно замерло, оно и теперь всякий раз, когда я о ней вспоминаю, обмирает в мучительно-сладкой истоме.
Господин Мутшелькнаус, одетый в длинный, черный воскресный сюртук, который болтается на его тщедушном теле как на вешалке, ковыляет обычно чуть позади своих дам, если же он по рассеянности пристраивается рядом, госпожа Аглая шепотом напоминает ему: «Адонис, будьте любезны, на полшага назад!»
У него длинное, уныло-вислое, изможденное лицо с рыжеватой, растрепанной бороденкой, острый нос торчит подобно птичьему клюву; при виде его лысой, яйцеобразной головы с траченной временем опушкой волос в душу невольно закрадывается подозрение, что господин Мутшелькнаус долго бодал какую-то паршивую овчину, клочья которой он в пылу битвы забыл отряхнуть.
И еще... Лобная часть этого необычайного черепа вдавлена настолько, что под нижний край цилиндра, который одевается
по торжественным случаям, приходится подкладывать ватный ком толщиной в палец, дабы головной убор не съезжал почтенному гробовщику на глаза и сидел плотно. Впрочем, по будним дням господин Мутшелькнаус на улицу и не показывается — ест и спит в своей мастерской. Дамы же его живут как бы отдельно, на четвертом этаже у них уютная квартирка из нескольких комнат.
Прошло, должно быть, года три или четыре, когда я наконец понял, что госпожа Аглая, ее дочь и господин Мутшелькнаус находятся в родственных отношениях.
С рассвета и до полуночи узкую щель между домами наполняет монотонное назойливое жужжание, как будто где-то под землей никак не угомонится гигантский шмелиный рой; в тихую, безветренную погоду приглушенный сверлящий звук проникает и к нам под крышу. Поначалу он меня донимал, особенно когда я готовил уроки, но мне как-то и в голову не приходило выяснять происхождение этого зудящего наваждения. Косная человеческая природа слишком уж уживчива и легко приспосабливается к постоянным раздражителям, даже самое странное, если только оно повторяется регулярно, люди воспринимают как нечто само собой разумеющееся, без всякого интереса. Только шок, нечто экстраординарное и необъяснимое, заставляющее чувства цепенеть от ужаса, способно вывести из равновесия человека, и тогда он либо попытается понять причину этого явления, либо... либо задаст стрекача...
Вот и я в скором времени настолько привык к этому постоянному акустическому фону, что замечал его только ночью, когда он внезапно пропадал и меня как пробку выталкивало в явь из самого глубокого сна.
Однажды госпожа Аглая, зажав уши руками, спешила по Бекерцайле; сворачивая за угол, она столкнулась со мной и выбила у меня плетенку с яйцами, которую я нес домой... Расстроенная женщина в сердцах воскликнула: «О Боже, это ужасное зудение когда-нибудь сведет меня с ума! Извини, ради Бога, мое дитя! Это все дело рук нашего... нашего дорогого кормильца. И... и... и его бравых подмастерьев», — закончила она скороговоркой, словно боялась проговориться.
«Так вот оно что! Это жужжит токарный станок господина Мутшелькнауса!» — догадался я. Ну а о том, что никаких подмастерьев и в помине не было и что всю рабочую силу «Последнего пристанища» составляет лишь сам «фабрикант», я узнал позднее при весьма странных обстоятельствах.
Был поздний зимний вечер, темный и бесснежный; я, встав на цыпочки, собирался зажечь угловой фонарь, уже и клапан зацепил своим шестом и приоткрыл его, как вдруг услышал чей-то свистящий шепот:
— Господин Таубеншлаг, тс, тс-с!..
Гробовых дел мастер Мутшелькнаус в зеленом плотницком фартуке и домашних туфлях с вытканными на них пестрым бисером львиными головами стоял в проходе и подавал мне какие-то таинственные знаки.
— Господин Таубеншлаг, у меня к вам нижайшая просьба. Нельзя ли на сегодняшнюю ночь — на одну-единственную! — оставить светильник сей не зажженным?.. О, поймите, — зачастил он, спеша объясниться, хотя я, смущенный и растерянный, не только не издал ни звука, но от робости даже не знал, что сказать, — поймите меня правильно, у меня и в мыслях не было вводить вас в соблазн, сиречь препятствовать исполнению вашего священного долга, но на карту поставлена честь благородного семейства... Не дай Бог, соседи прослышат о моем заказе... О, лучше бы мне тогда быть погребенным заживо, ибо с театральным будущим дщери моей будет покончено навеки. А посему ни одна живая душа не должна увидеть, что содеется сегодня ночью на этом самом месте!
Я невольно отступил на шаг, до такой степени напугало меня искаженное ужасом лицо старика и то подспудное безумие, которым было проникнуто каждое его слово.
— Нет, нет, ради Бога, куда же вы, господин Таубеншлаг! Ведь в моем заказе ничего предосудительного нет! Вот только, если слухи о нем дойдут до чужих ушей, мне тогда одна дорога—в воду! Видите ли, видите ли, господин фонарщик, я получил чрезвычайно... чрезвычайно деликатный заказ от одного столичного клиента... Сегодня под покровом ночи, когда все спит, он загрузит повозку и увезет его... Ну, его... заказ то бишь... Гм. Н-да-с...
У меня с души словно камень свалился.
Что это за заказ и что в нем такого ужасного, я, конечно, так и не уразумел, но внутреннее чувство подсказало, что речь идет о чем-то совсем безобидном.
— Господин Мутшелькнаус, я не только исполню вашу просьбу, но и сам с удовольствием помогу при погрузке, если вы не будете против, — вежливо сказал я.
Гробовщик от восторга едва не повис у меня на шее и снова вдруг поник.
— А что скажет господин барон? — с озабоченным видом
спросил он, сразу позабыв о переполнявшей его радости. — Позволено ли вам в столь поздний час спускаться вниз? Ведь вы еще так молоды!
— Мой приемный отец ничего не заметит, — успокоил я его.
Около полуночи меня тихо окликнули снизу.
Я крадучись спустился по лестнице, призрачная тень фургона смутно вырисовывалась во мраке.
Подойдя ближе, я заметил, что копыта лошади были замотаны тряпками, рядом, по-хозяйски положив руку на оглоблю, стоял огромный фурман и гнусно ухмылялся всякий раз, как господин Мутшелькнаус, кряхтя, выволакивал из своей лавки очередной короб, набитый чем-то большим и круглым. Каково же было мое изумление, когда выяснилось, что это деревянные крышки! Я все глаза себе проглядел, но ничего «ритуального» в этих немудреных «принадлежностях» не обнаружил: крышки как крышки — выкрашены в коричневый цвет, посередке — грибок ручки...
Впрочем, я не стал мешкать и, засучив рукава, подхватил один из коробов. За какие-нибудь полчаса фургон был наполнен доверху и вскоре, миновав бревенчатый мост, растворился в темноте.
Как я ни противился, а старик, с трудом переводя дыхание, все же затащил меня в свою мастерскую.
Круглый, выскобленный добела стол с кувшином пива и двумя бокалами, один из которых — великолепно шлифованная вещица — предназначался явно мне, был, пожалуй, единственным светлым пятном, вобравшим в себя скудное освещение висящей над ним керосиновой лампы, все остальное помещение тонуло во мраке. Лишь постепенно, по мере того как мои глаза привыкали к сумраку, я начал различать окружающие предметы.
Стальная ось, днем приводимая в движение мельничным колесом плотины, пересекала мастерскую от стены к стене. Сейчас на ней, как на насесте, дремало несколько куриц.
Приводные ремни свисали к токарному станку подобно петлям виселицы. Из утла выступала деревянная статуя святого Себастьяна, пронзенного стрелами. На одной мирно клевал носом тощий петух.
Открытый гроб с парой спящих кроликов внутри стоял в головах убогих нар, служивших старику постелью. Пушистые зверьки время от времени издавали во сне какие-то стонущие звуки.
Голые, обшарпанные стены, единственным украшением которых служил поблекший лавровый венок, в его обрамлении что-то тускло поблескивало... Я подошел ближе... Рисунок в золоченой рамке: какая-то юная дама, мечтательно закатив глаза и глуповато приоткрыв рот, томилась под стеклом в нелепой театральной позе; ничего, кроме крошечного фигового листочка, на ней не было, обнаженное, снежно-белое тело казалось отлитым из гипса.