Страница 57 из 128
Потрясенная, внимала Поликсена усталой обреченной молитве, заглушённой оконными стеклами:
— Матерь Божья! Ты, благословенная средь женщин... не дай исполниться моему сну... огради Отакара от несчастий — возложи его грехи на меня... — Тиканье часов не позволило расслышать конец фразы. — Но если сие должно исполниться и Ты не хочешь отвести от него это, то сделай так, чтобы я заблуждалась и она не несла бы вины, та, которую я так любила...
Поликсене словно стрела вошла в сердце.
— Огради его, Матерь Божья, от тех, кто сейчас в башне замышляет убийства... Не слушай меня, когда я в муках моих молю Тебя ниспослать мне смерть. ...Внемли страсти, пожирающей его, но да не запятнает его рук кровь человеческая; по гаси его жизнь прежде, чем она осквернит себя убийством. И если для этого необходима жертва, то продли в муках дни мои и сократи его, да не свершит он преступления... И не зачти ему во грех то, к чему он стремится. Я знаю, он жаждет этого — только ради нее. Ей тоже прости вину ее; Ты знаешь: я полюбила ее сразу, с первого же дня, как если б то было мое собственное дитя. Дай ей, Матерь Божья...
Поликсена бросилась прочь — она почувствовала, что сейчас к небу могут быть обращены слова, которые разорвут в
клочья портрет Поликсены Ламбуа; инстинкт самосохранения спас его. Именно он — заключенный в ней образ старой графини — почуял нависшую над ним угрозу изгнания из живой юной груди назад на мертвую холодную стену галереи барона Эльзенвангера.
В среднем этаже Далиборки, круглом мрачном помещении, куда прежде поверенные карающего правосудия заточали свои жертвы, обрекая на безумие и голодную смерть, собралась группа мужчин. Тесно сгрудившись, они сидели на полу вокруг отверстия, сквозь которое в прежние времена трупы узников сбрасывали в нижний этаж.
В стенных нишах торчали ацетиленовые факелы, резкий слепящий свет которых стер с лиц и одежд собравшихся привычные краски — все разложилось в голубовато-мертвенный снег и жесткие тяжелые тени...
Поликсена осторожно пробралась в темное верхнее помещение, хорошо ей известное по свиданиям с Отакаром; устроившись поудобней, она принялась наблюдать происходящее сквозь круглое, соединявшее этажи отверстие в полу.
Как ей показалось, большинство составляли рабочие с военных фабрик — широкоплечие мужчины с твердыми лицами и железными кулаками; сидевший с русским кучером Отакар выглядел рядом с ними совсем мальчиком.
Она заметила, что все они были ему незнакомы: он даже не знал их имен.
В стороне, на каменном блоке, съежившись как во сне и опустив голову на грудь, восседал актер Зрцадло.
Русский, очевидно, только что закончил речь, так как на него обрушился град самых разных вопросов.
Тетрадь с конспектом, по которой он, видимо, зачитывал отдельные места, ходила по рукам.
— Петр Алексеевич Кропоткин, — медленно, по слогам прочел с титульного листа приткнувшийся у его ног чешский лакей. — Это русский генерал? Да, придет время, и мы объединимся с русскими полками против жидов, пан Сергей...
Кучер подскочил:
— Объединиться с армией? Нам? Нет уж, благодарю покорно... Командиров нам не надо! Сами с усами!.. К черту полки! Разве не солдаты стреляли в нас! Мы сражаемся за свободу и справедливость, против всякой тирании — мы разрушим государство, Церковь, дворянство, бюргерство; хватит им дурачить нас. Сколько мне еще повторять тебе это, Вацлав! Пусть прольется
дворянская кровь, каждый день и каждый час превращающая нас в рабов; никто из них не должен выжить — ни мужчина, ни старик, ни женщина, ни дитя...
Он поднял свои страшные руки как молот — кипя от ярости, не мог больше продолжать.
— Именно, именно, пусть прольется кровь! — восторженно взвизгнул чешский лакей. — Вот это по-нашему.
Послышался одобрительный шепот.
— Стойте, я не согласен, — вскочил Отакар. — Наброситься на безоружных? Я что — бешеная собака? Я протестую. Я...
— Замолчи! Ты обещал, Вондрейк, ты клялся! — закричал русский и попытался схватить его за руку.
— Ничего я не обещал, пан Сергей. — Отакар нервно отбросил его руку. — Я поклялся не выдавать ничего из услышанного здесь, даже если мне будут вырывать язык. И эту клятву я сдержу. Я открыл Далиборку, чтобы вы могли здесь собираться; ты мне лгал, Сергей; ты говорил, мы...
Русский кучер, наконец поймав его за локоть, рванул вниз. Возникла короткая схватка, которая была тут же пресечена.
Огромный рабочий с широким лицом тигра угрожающе поднялся и сверкнул глазами в сторону русского:
— Оставьте, пан Сергей! Здесь каждый волен говорить что думает. Вы понимаете меня? Я — серб, Станислав Гавлик. Ну ладно, кровь прольется — и она должна пролиться. По-другому быть уже не может. Но есть ведь и такие, которые не могут переступить через кровь. Что же вы хотите от этого музыкантишки?..
Побелев от ярости, кучер грыз ногти, исподлобья стараясь прочесть по лицам собравшихся их отношение к такому внезапному обороту дела.
Менее всего нуждался он в расколе. Надо было во что бы то ни стало сохранить поводья в своих руках. Единственно важное сейчас — удержаться во главе какого-нибудь движения, безразлично под каким флагом.
Он никогда в жизни не верил в возможность осуществления анархических теорий — на это хватало даже его извозчичьего ума. Подобную мозговую жвачку он оставлял бездельникам и идиотам.
Но подстегивать глупую толпу нигилистическими лозунгами, чтобы тем вернее выудить для себя в создавшейся сумятице деньги и власть — пересесть наконец с козел в карету, — это, как он сразу учуял своим верным кучерским нюхом, было движущей пружиной всего анархического учения. Тайный девиз
нигилистов: «Оставь, что тебе до нас!» — давно уже стал его собственным. Натянуто улыбнувшись, он вернулся к прежнему разговору: — Вы правы, пан Гавлик, обойдемся без таперов... Хотя все мы хотим одного и того же! — И он снова извлек свою тетрадь: — «Грядущая революция примет всеобщий характер — обстоятельство, выделяющее ее из всех предшествующих переворотов. Буря коснется не какой-нибудь одной страны, ею будут охвачены все европейские государства. Сейчас, как в тысяча восемьсот сорок восьмом году, искра, вспыхнувшая в одной стране, неизбежно перекинется на все остальные государства и зажжет революционный пожар по всей Европе». Далее... — он перелистнул, — «...господствующие классы провозгласили право на труд, а обратили нас в фабричных рабов ("Но ведь вы никогда не работали на фабрике, пан Сергей", — послышался чей-то насмешливый голос), — они обратили нас в господских слуг. Они было взялись организовать индустрию, дабы обеспечить нам человеческое существование, но результатом были бесконечные кризисы и глубокая нужда; они обещали нам мир и привели к непрекращающейся войне. Они нарушили все свои обещания». («Во дает, слова как гвозди вколачивает! Ну что, что скажете?» — тщеславно встрял чешский лакей и обвел всех своими мертвыми стеклянными глазами, ожидая возгласов одобрения, которых, к его удивлению, не последовало.) Теперь послушайте, что пишет дальше его светлость князь Петр Кропоткин (в свое время мой отец имел честь состоять при его светлости личным кучером): «...государство — это оплот эксплуатации и спекуляции, оно — оплот собственности, возникшей посредством грабежа и обмана. Пролетарию, чье единственное богатство — сила и ловкость рук (в доказательство русский поднял свои грязные, неуклюжие лапы), нечего ждать милости от государства; для него оно не что иное, как инструмент подавления рабочего класса». И далее: «...может быть, господствующий класс добился какого-нибудь прогресса в практической жизни? Ничего подобного; в безумном ослеплении буржуа размахивают обрывками своих знамен, защищают эгоистический индивидуализм, соперничество людей и наций ("Бей жидов Г — науськивали голоса из темноты), — всемогущество централизованного государства. От протекционизма они переходят к открытому рынку, от открытого рынка — к протекционизму, от реакции их бросает к либерализму, от либерализма — к реакции, от ханжества — к атеизму, от атеизма — к ханжеству. В постоянной робкой оглядке на прошлое все отчетливей проступает