Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 44 из 164



Армия во все времена выражала негодование по поводу совершенного преступления и с готовностью присоединится к этому проявлению национального благочестия».

Таким образом двор ухитрился:

взять под сомнение законность продажи имущества эмигрантов и тем самым задеть интересы всех приобретателей национальных имуществ;

подвергнуть гонениям офицеров и тем самым уязвить всю армию;

отказать в погребении и тем самым уязвить всех философов;

отдать приказы в отношении 21 января и тем самым уязвить всех республиканцев.

Затем к ненависти присоединилась насмешка.

Разумеется, нельзя было считать виной Людовика XVIII то, что он носил парик «голубиные крылья» с косичкой в форме козлобородника; то, что он крепил эполеты к штатскому платью, а не к военному мундиру; то, что у него были толстые ноги гиппопотама, обтянутые черными гетрами, а не изящные икры в лакированных сапогах; то, что он тащился в портшезе, а не мчался верхом на лошади; то, что он проводил военные смотры с высоты балкона, а не на полях сражений. Однако ненависть, которую он вызывал, засчитывала ему все эти физические недостатки в качестве преступлений; высмеивали даже его образованность: комментатора Горация превратили в посмешище; его чревоугодие, вошедшее в поговорку, давало повод к анекдотам, порой тонким, порой грубым, но всегда пагубным в том отношении, что они порождали смех там, где должен был вспыхивать восторг. Короче, за исключением редких и бессильных попыток поддержать этого бессильного короля, любое проявление общественного мнения и интереса было враждебно Реставрации.

Перейдя от короля к его брату, от брата к племянникам, от мужчин к женщинам, мы увидим, что в окружении Людовика XVIII не было ни одного человека, способного бороться с дурным впечатлением, которое производил глава рода.

И действительно, после короля шел граф д'Артуа, его брат.

Утверждали, будто граф д'Артуа был молод, красив и даже остроумен, но ничего этого на самом деле не было; напротив, он сделался набожным, а в ту чисто вольтерьянскую эпоху это было больше, чем преступлением: это было смехотворным вздором; его тусклый взгляд, отвисшая губа, походка вразвалку, скудость речи, всегда готовой иссякнуть, если вопрос не касался лошадей, ружей и охоты, заставляли полностью забывать присущие ему в определенной степени черты рыцарственности, напоминавшие, как тень напоминает тело, что он был наследником Франциска I и преемником Генриха IV; более того, в глазах народа на нем лежала непростительная вина: он дал обещание упразднить акцизные сборы и сдержал слово, заменив их косвенными налогами.

После него шел герцог Ангулемский, человек добросердечный, честный и храбрый, но с весьма незначительными умственными способностями, глуповатый, хилого телосложения, исполненный причуд, маний и несуразностей, веселивших даже придворных, в особенности тех, кто не имел никакого повода приукрашивать это несчастное существо, которое, не сделай божественное право его тем, кем он являлся, было бы таким ничтожным.

Герцог Беррийский, в противоположность своему брату, был крепкой, неуемной натурой, пышущей здоровьем и переполненной жизнью, но переполненный также и страшными недостатками; это была странная смесь лагерной грубости с распутством королевского двора; всегда тесно связанный с офицерами и солдатами, он в любую минуту отыскивал возможность оскорбить одних и озлобить других; каждый день о принце рассказывали какой-нибудь новый анекдот, обидный для армии; речь в них шла то о полковничьих эполетах, которые он своей собственной рукой сорвал с офицера, то о наградном кресте, который он с оскорбительными словами отказался дать старому солдату; правда, уже на другой день, то ли сам переменив свое мнение, то ли получив приказ загладить свою вину, он крепил генеральские эполеты на место сорванных им полковничьих эполет и давал солдату тот самый злополучный крест, сопровождая его неожиданной денежной наградой; однако в сердце обиженного человека продолжала жить обида, и извинение, каким бы оно ни было, не сглаживало оскорбления.

Что же касается герцогини Ангулемской, этой мученицы 1793 года, которая провела свою жизнь в трауре, в темницах и в изгнании, то даже самая злобная клевета не подвергала нареканию ее поведение. Это была святая, но одна из тех святых со строгим лицом, суровым голосом и непреклонной набожностью, какие вызывают чуть ли не ужас, ибо все ощущают, насколько подобная добродетель стоит выше слабостей несчастного человеческого рода.





Оставались еще двое Конде, эти последние отпрыски орлиного рода, которому предстояло угаснуть на них и вместе с ними, чьи воспоминания относились исключительно к эмиграции, то есть ко времени, когда они сражались против Франции. Все свое время они проводили в тщетных попытках опознать множество дворян, утверждавших, что они служили под их начальством. Отец и умер за этой тягостной работой, а как умер сын, знают все.

XXVIII

Для герцога Орлеанского такое положение было превосходным; еще молодой, едва достигший сорока одного года, красивый внешне, ловкий во всех физических упражнениях, храбрый, остроумный, образованный, способный говорить на одном языке с любыми знатоками своего дела; целомудренный в своей супружеской жизни, живущий в окружении своих четырех или пяти детей, очаровательного гнездышка надежды; уже в первые дни после своего возвращения отыскавший возможность раструбить посредством своих сторонников, что он не только никогда не воевал против Франции, но еще и отвергал все предложения, какие ему делали в этом направлении. В итоге его популярность начала пускать те мощные корни, какие сделали из него избранника 1830 года.

Правда, те, кто критическим взглядом изучил бы его, в его мужестве обнаружили бы основу скорее физическую, чем моральную; в его уме — нечто вроде широкого разлива, утрачивавшего в глубине то, что плавало на поверхности; в его сердце — глубокое презрение к человечеству, а в его сознании — заранее принятые решения, на которые никак не могли повлиять уроки истории, ибо он знал в ней лишь даты и факты, совершенно не понимая ее философии.

Так что герцог Орлеанский оказывал воздействие главным образом на класс буржуазии; финансисты, адвокаты, биржевые дельцы, негоцианты и фабриканты питали чувство глубокого восхищения его ученостью в области политической экономии, его познаниями в индустрии, его тонким пониманием законов.

Поэты, историки, художники, скульпторы — короче, художественные натуры, — напротив, питали к нему безотчетное предубеждение; они чувствовали, что в области архитектуры этот человек, которому предстояло передвигать столько камней, был всего лишь каменщиком; что в живописи, скульптуре и поэзии заурядные чувства постоянно брали в нем верх над возвышенными чувствами; наконец, историки не любили его, поскольку у него имелась масса причин не любить историков.

Как бы то ни было, изворотливость герцога Орлеанского, его исполненная ласки речь, его недомолвки в отношении политики двора; суждение о нем императора Александра I, высказанное в салоне г-жи де Сталь;[11] его огромное богатство, этот сильнейший магнит для низких душ, — все это менее чем через полгода после возвращения герцога Орлеанского во Францию сделало из него главу оппозиции и надежду всех недовольных.

В итоге начиная с февраля 1815 года стал составляться заговор в пользу герцога Орлеанского.

Руководителями этого заговора были:

граф Друэ д'Эрлон, командующий военным округом Лилля,

граф Лефевр Денуэт, командир полка конных егерей бывшей императорской гвардии;

и, наконец, братья Лаллеманы: один — артиллерийский генерал, другой — командующий департаментом Эна.

Вопрос о том, состоял герцог Орлеанский в этом заговоре или же заговор был организован без его ведома, остается открытым. Разумеется, не случись событий 20 марта, ответ на него был бы понятен, однако события 20 марта, завладевшие вниманием всей Франции, сделали разгадку этой тайны невозможной.