Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 195

— Друг мой, это аббат Готье, ваш исповедник!

— Мой исповедник?! — не поворачивая головы, ответил Вольтер. — Поклонитесь ему от меня!

Тогда, понимая, что он все слышит, ему доложили заодно и о приходе г-на Терсака.

— Кюре?! — промолвил умирающий. — Мое почтение кюре!

Эти слова были произнесены подчеркнутым тоном, означавшим: «Вы окажете мне большую услугу, оставив меня в покое».

Непонятно, уловил эту интонацию кюре Терсак или нет, но, охваченный собственным рвением, он не придал ей никакого значения и снова подошел к постели умирающего.

— Сударь, — спросил он его, — признаете ли вы божественность Господа нашего Иисуса Христа?

— Дайте мне спокойно умереть, сударь, — ответил ему Вольтер.

Однако кюре не сдавался и, несмотря на твердость голоса умирающего, повторил свой вопрос.

В ответ на это философ собрал все свои силы и с пылающим взглядом, с пеной на губах и с поднятым кулаком приподнялся в постели и воскликнул:

— Ради Бога, никогда не говорите мне об этом человеке!

И ударом кулака он оттолкнул кюре.

То были его последние слова и его последний жест: затем он рухнул на подушки и испустил дух.

Вся философская братия пришла в восхищение; на сей раз она не была обманута в своих ожиданиях, и Вольтер, этот царь небытия, умер так, как он и должен был умереть.

Что же касается кюре, то, получив удар кулаком, он вышел из комнаты, сопровождаемый аббатом Готье и во весь голос крича, что не позволит похоронить Вольтера.

Большинство парижских кюре осудили своего коллегу за то, что он позволил себе проявить столь чрезмерное рвение.

— Это обращение грешника было делом рук не священника, а обманщика, — заявил кюре церкви святого Рока.

Кюре церкви святого Рока всегда отличались тонким умом.

Как бы там ни было, семья Вольтера могла принудить кюре похоронить достославного покойника, поскольку никакое церковное отлучение не отторгало его от лона Церкви, но все опасались скандала, в котором нуждалось духовенство, и потому было решено предвосхитить старания священников. Так что тело умершего набальзамировали, тайком вывезли из Парижа и похоронили в монастыре Сельер, аббатом которого был племянник Вольтера.

Позднее мы увидим, как по решению Национального собрания были предприняты поиски этого несчастного ссыльного трупа, чтобы спустя двенадцать лет похоронить его со всеми почестями в Пантеоне.

Какое-то время стоял вопрос о том, чтобы сжечь тело Вольтера и на античный манер сохранить его пепел в урне. Такая урна стала бы для всей философской секты чем-то вроде знамени, навсегда поднятого против религиозного фанатизма.

Однако замысел этот отвергли, и Вольтер, как мы уже сказали, был погребен в аббатстве Сельер.

Ну а теперь, когда мы увидели, как жил и умер философ и поэт Вольтер, скажем пару слов о том, каким он был в личной жизни. Бога сменяет кумир, статую — мумия.

Вольтер сохранил до конца своей жизни ту живость молодого человека, которая у старика не раз оборачивалась нелепым чудачеством, причем даже в отношении королей и королев. Если ему не оказывали все должные знаки уважения, он сердился, словно ребенок.

— Простите меня, — говорил он, приходя в себя после одного из таких приступов гнева, — ведь в моих жилах течет не кровь, а серная кислота, и в утробе у меня не кишки, а змеи.





Именно в подобные минуты философ опускался до уровня обыкновенного человека, набрасывался на журнал Фрерона и зубами рвал его страницы, набрасывался на портрет герцога де Ришелье и ломал его на мелкие кусочки, набрасывался на репутацию Фридриха Великого и растаптывал ее ногами.

Однако в разгар таких сумасшедших выходок человека безумного у него случались раскаяния человека остроумного, присущие только ему.

Как-то раз, разгневавшись на слугу, он бросает ему в голову свинцовую чернильницу, но промахивается, хватает трость и бежит вслед за ним.

Слуга спасается бегством, крича:

— Ах, сударь, видать, в ваше тело вселился дьявол!

Тогда Вольтер останавливается и совершенно спокойно, чуть ли не печально произносит:

— Увы, друг мой! Все куда хуже, чем дьявол, вселившийся в тело. В голову мне вселился гнусный тиран по имени Полифонт, который хочет силой взять в жены благонравнейшую принцессу, носящую имя Меропа! Я хочу заколоть его и никак не могу довести дело до конца. Вот это и приводит меня в ярость.

В момент дурного настроения он получает письмо от бонских монахинь, начинающих свое послание с того, что во имя славы Вольтера они готовы обратиться в пыль, а заканчивающих тем, что просят его сочинить пролог, дабы удлинить трагедию «Смерть Цезаря», которую они намерены поставить.

— Черт подери! — восклицает Вольтер, разрывая письмо. — Охота была монахиням вроде этих мерзавок представлять на сцене заговор гордых республиканцев; разграбление их монастыря устроило бы их несравненно лучше и доставило бы им куда больше удовольствия.

Но затем, успокоившись, он произносит:

— В конечном счете эти монахини славные девушки; они поступают неблагоразумно, желая иметь пролог к этой трагедии, но ведь я проявляю себя еще менее благоразумным, досадуя, что они просят меня сочинить его.

Вольтер являл собой соединение самых противоположных страстей. Расточительный, как маркиз де Брюнуа, он был при этом скупым, как Гарпагон, и мы видели, как он поссорился с торговцем одеялами, торгуясь с ним из-за сорока су. В другой раз он узнал, что один порядочный человек испытывает денежные затруднения и написал своему казначею:

«Возьмите двадцать пять луидоров, садитесь в карету и спешно поезжайте к г-ну Пито. Это бедный ученый. Говорят, что делать добро означает вкушать наслаждение; так вкусим же его!»

Все эти слова были манерными, все они были произнесены для того, чтобы их повторяли, все они были украшены остротой, но ведь поступок-то, причем поступок добрый, был совершен!

Многочисленные кредиторы отца г-на д’Эстена наложили арест на его поместья и добивались их продажи. Вольтер, которому он был должен сорок тысяч ливров, не только отказывается присоединиться к ним, но и выкупает все его долги, а затем является к г-ну д’Эстену.

— Сударь, — говорит он ему, — у вас теперь только один кредитор, и он просит вас спокойно пользоваться вашими владениями; кредитор же этот — я.

Молодой офицер проводит несколько дней в Ферне и, за неимением денег, не знает, как присоединиться к своему полку. Вольтеру становится известно о его денежных затруднениях.

— Сударь, — говорит он ему, — в моей конюшне есть молодая лошадь, которая нуждается в обучении. Доставьте мне удовольствие, возьмите ее и проделайте на ней весь ваш путь.

А затем, кладя ему в руку кошелек, добавляет:

— И одновременно я возлагаю на вас заботу о ее кормлении.

Более всего Вольтер опасался друзей. Каждый хотел быть другом знаменитого человека, но не ради него, а ради себя. И потому нередко эти друзья бросали на него тень или высмеивали его; и тогда он восклицал с тем комичным отчаянием, которое так хорошо передавало его обезьянье лицо:

— Господи, Боже мой! Избавь меня от моих друзей; что же до моих врагов, то об этом я позабочусь сам!

Следовало полагать, что при том характере, каким обладал Вольтер, одним их самых чуждых ему чувств была любовь. Тем не менее один раз в жизни Вольтер был серьезно влюблен. Предметом его любви была знаменитая Эмилия де Бретёй, госпожа дю Шатле.

Они начали с того, что были друзьями, а закончили тем, что стали любовниками и в течение двадцати лет оставались неразлучными. Все, вплоть до их ссор, которые самой своей регулярностью заняли определенное место в их жизни, делало этих людей необходимыми друг другу. Эмилия прощала Вольтеру его вспышки, а Вольтер, со своей стороны, прощал Эмилии ее прихоти, причем то были прихоти в широком толковании слова. Эмилия любила ученые занятия, Эмилия стремилась к славе, но подлинными страстями Эмилии была прежде всего карточная игра, а затем любовь. В отношении игры ее все вполне устраивало: объединив собственные доходы с доходами Вольтера, она могли честно выполнять свои денежные обязательства, но вот в отношении любви Вольтера ей было явно недостаточно, и время от времени она брала в помощники ему то графа де Шабо, то ученого Клеро, то поэта Сен-Ламбера, то кого-нибудь другого; мы-то ведем им счет, но вот она их не считала.