Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 195

Завершив «Ирину», Вольтер отправил ее в Париж, вместе с другой трагедией, забытой сегодня еще больше, чем первая, — «Агафоклом».

Затем, уступив вдруг различным голосам, призывавшим его, — возможно, голосу маркиза де Виллета и, определенно, голосу собственного сердца, — он внезапно выехал в Париж: в разгар суровой зимы, подвергая опасности остаток жизни, которая словно терзала его и которую ему хотелось закончить не в фернейском уединении, а в суматохе и шуме столицы. Чтобы умереть на свой лад, Вольтеру требовалась не только постель: ему нужен был театр.

Приехав в Париж, Вольтер тотчас же пешком явился к г-ну д'Аржанталю, которого он не видел уже сорок лет. Вольтер вполне мог бы взять карету, но великий человек был исполнен мелких слабостей, и ему была присуща причуда восьмидесятилетних старцев, стремящихся ходить так, как ходят молодые люди. Так что он пешком отправился к г-ну д'Аржанталю, что, впрочем, дало ему время подготовить рассчитанное на эффект вступительное слово.

— Я прервал свою агонию, чтобы обнять вас, — промолвил он, бросаясь в объятия друга.

На другой день после прибытия Вольтера к нему явились актеры Французского театра, дабы засвидетельствовать ему свое почтение.

— Господа, — обращаясь к ним, произнес Вольтер, — я живу только благодаря вам и только для вас.

Впрочем, поклонение перед автором «Ирины» и «Агафокла» было таким, что, приблизившись к Вольтеру, мадемуазель Клерон опустилась на колени.

В тот же день к Вольтеру пришел Тюрго, скрюченный подагрой и ревматизмом и поддерживаемый двумя лакеями, которые помогали ему идти. Увидев опального министра, Вольтер бросился к нему, взял его за руку и воскликнул:

— Позвольте, сударь, поцеловать эту руку, подписавшую столько указов во спасение Франции; ноги у вас из глины, но голова из золота!

Два часа спустя пришел в свой черед Верне, художник-маринист. В порыве восторженности он хотел во что бы то ни стало поцеловать руки Вольтеру.

— Да что вы делаете сударь?! — воскликнул тот. — Опомнитесь, ведь если вы поцелуете мне руки, мне придется поцеловать вам ноги!

На другой день явился Франклин, основатель американской свободы, приведя к нему своего внука.

— Мальчик мой, — произнес Франклин, — встань на колени перед этим великим человеком и попроси у него благословения.

Молодой человек подчинился, и Вольтер, опустив ему на голову руку, промолвил:

— God and Liberty.[7]

— Но ведь господин Франклин говорит по-французски, — заметила г-жа Дени. — Изъясняйтесь по-французски, чтобы мы могли принять участие в разговоре.

— Дорогая племянница, — ответил ей Вольтер, — простите меня, но я не могу отказать себе в удовольствии разговаривать на языке свободы с человеком, который утвердил ее в Америке.

Академия отправила к нему депутацию и в полном составе последовала за своими депутатами. Правда, приветственную речь произнес принц де Бово.

Вскоре приезд Вольтера в Париж стал главной новостью в столице; везде говорили исключительно об этом приезде. В кафе, на бульварах и в театрах люди подходили друг к другу и интересовались: «А вы знаете, где его можно увидеть? Как он себя чувствует?»

Увы, великий человек чувствовал себя довольно плохо.

Репетиции «Ирины», которые он посещал достаточно пунктуально, поскольку первое представление этой пьесы должно было стать для него поводом для триумфа, страшно утомили его, и во время одной из этих репетиций у Вольтера лопнул кровеносный сосуд в легких.

Тотчас же у него началось обильное кровохарканье, и больного отнесли домой.

Через полчаса после этого происшествия к Вольтеру явился кюре церкви святого Сульпиция, молодой человек по имени Терсак, с целью наставить его в вере.

Вольтеру доложили об этом визите, и он велел впустить посетителя.

— Господин кюре, — промолвил он, увидев священника, — вы оказали мне честь. Я счастлив видеть служителя Церкви, который наставляет своих прихожан, словно апостол, утешает бедных, словно отец, и заботится о них, словно государственный муж.

Затем он дал священнику пятьдесят луидоров для бедных.

Кюре Терсак удалился, предупредив Вольтера о визите аббата Готье.

На этот раз дело оказалось намного сложнее: аббат Готье пришел исповедовать Вольтера, а Вольтера было нелегко уговорить на исповедь.





Аббат начал с того, что встал в молитвенной позе, на коленях, перед постелью больного. Однако Вольтер тотчас же поднял его.

— Вы ведь пришли исповедовать меня, не так ли? — спросил он.

— Да.

— Я согласен, но хочу исповедоваться прилюдно.

Это не устраивало аббата Готье, почуявшего в этой прилюдной проповеди какой-то скандал и даже какое-то святотатство, и потому он ответил отказом, распространив его даже на тайную исповедь, если ей не будет предшествовать письменное заявление о религиозных чувствах.

Вольтер, нечаянно проявив прямодушие, написал такое заявление.

— Хорошо, — промолвил аббат Готье, став обладателем драгоценного документа, — а теперь мне необходимо побеседовать об этом деле с архиепископом.

— Ступайте, — произнес Вольтер, — и желаю вам извлечь из этой беседы побольше пользы.

Аббат Готье помчался в архиепископство. Архиепископ собрал свой совет, и на нем заявление Вольтера было сочтено недостаточным.

Потребовав, чтобы Вольтер написал в присутствии нотариуса новое заявление, архиепископ лично сформулировал его текст; оно начиналось словами:

«Мы признаемся в том, что злобно хулили божественность Иисуса Христа».

Прочитав это начало, совпадавшее с тем, что Святая инквизиция предписывала заявлять кающимся еретикам, Вольтер вздрогнул от ужаса.

— Ах так! — воскликнул он. — Стало быть, ваш архиепископ хочет сжечь меня на костре?

Когда же аббат стал настаивать, Вольтер сказал:

— На сегодня вполне достаточно; не будем обагрять сцену кровью.

Он намекал на кровохарканье, которое было прекратилось, но могло возобновиться вследствие чересчур сильного волнения. Аббат Готье вернулся на другой день, получил требуемое заявление и исповедовал Вольтера.

Такое смирение фернейского патриарха чрезвычайно удивило всех. Вся философская секта пребывала в возбуждении, и кое-где даже слышался ропот против верховного жреца безбожия.

Об этих недовольных доложили Вольтеру.

— Пусть они проваливают, — сказал он. — Будь я на берегах Ганга, мне пришлось бы умирать, держась за хвост коровы.

В течение нескольких дней все разговоры в Париже велись лишь об исповедовавшемся Вольтере и его исповеднике, и по поводу этой неожиданной исповеди было сочинено множество песенок.

На другой день репетиции «Ирины» возобновились.

Тем временем готовилось торжественное событие другого сорта: речь шла о том, чтобы принять Вольтера в масонскую ложу Девяти сестер.

Вольтер подготовился к двум этим апофеозам — литературному и масонскому, — заказав себе парадный придворный костюм, чего он не делал уже очень давно, стараясь снимать с себя домашний халат как можно реже. Наконец, в четверг 23 марта он облачился в новый наряд.

Пребывание г-на де Вольтера во французской столице было настолько важным событием для парижан, что Башомон сохранил для нас все подробности этого наряда:

«В четверг г-н де Вольтер впервые со времени своего пребывания здесь появился в парадном платье. На нем был красный камзол, подбитый мехом горностая, и огромный парик, какой носили во времена Людовика XIV, черный и ненапудренный; его длинное и исхудалое лицо настолько утопало в этом парике, что видны были лишь два его глаза, сверкавшие, словно карбункулы.

Он нахлобучил на себя красную квадратную шапочку в форме короны, непонятно как державшуюся на голове, а в руке держал небольшую трость с изогнутой рукоятью, и парижская публика, не привыкшая видеть его в таком нелепом одеянии, изрядно потешалась. Этот странный человек явно не хочет иметь ничего общего с обычными людьми».

Тем не менее премьера «Ирины» близилась, и требования автора стали проявляться весьма необычным образом. Сердясь на короля, единственного человека во Франции, нисколько не взволнованного приездом старого философа в столицу, Вольтер пожелал, чтобы вместо обычной формулировки «Французские ординарные актеры короля представят сегодня и т. д.» на афишах было написано всего-навсего «Французский театр представит…».