Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 131

Как рассказывает сам Альфьери в своих «Мемуарах», он поселился в этом доме, где ему суждено было умереть, в 1793 году:

«В конце того же года мы нашли очень красивый, хотя и небольшой дом на набережной близ моста Святой Троицы, выходящий окнами на юг, — дом Джанфильяцци, в который мы переехали в ноябре, в котором я живу по сей день и в котором, возможно, умру, если судьба не забросит меня куда-либо еще. Воздух, вид из окон и удобство этого дома вернули мне лучшую часть моих умственных и творческих способностей, за исключением способности сочинять трамелогедии, до которых я уже не смог возвыситься».[13]

Альфьери жил в этом доме с женщиной, память о которой во Флоренции жива до сих пор, хотя сама она и умерла более десяти лет назад: это была графиня Олбани, вдова Карла Эдуарда, последнего из династии английских государей, лишившейся трона. Поэт познакомился с ней во время своего предыдущего пребывания в столице Тосканы; ему было тогда двадцать восемь лет; вот как он сам рассказывает о начале этой любви, закончившейся лишь вместе с его жизнью:

«Летом 1777года, которое, как уже было сказано, я безвыездно провел во Флоренции, мне часто доводилось встречать одну красивую и очень милую даму, хотя я и не искал встречи с ней. Трудно было, увидев эту знатную иностранку, не обратить на нее внимание, но еще труднее было, увидев ее и обратив на нее внимание, не поддаться ее неизъяснимому очарованию. Она принимала у себя большую часть тосканской аристократии и всех сколько-нибудь родовитых иностранцев, но, погруженный в занятия и в причудливую меланхолию, которая настраивала меня на одиночество, я упорно избегал общества именно тех женщин, которые казались мне наиболее милыми и красивыми, и потому во время моего первого путешествия во Флоренцию не захотел посетить ее дом. Но я часто встречал ее в театре и на прогулках; от этих мимолетных встреч у меня и в зрительной памяти, и в сердце осталось удивительно приятное впечатление. Ее черные, как ночь, глаза, светящиеся тихим пламенем, в редком сочетании с белоснежной кожей и белокурыми волосами, придавали ее красоте блеск, который не мог не поражать и которому трудно было не покориться. Ей было двадцать пять лет, она живо интересовалась литературой и изящными искусствами и обладала ангельским характером; однако при всем ее высоком положении тяжелые и неприятные обстоятельства не позволяли ей быть счастливой и довольной в той мере, в какой она этого заслуживала! Я ощущал гибельный соблазн и страшился его.

Но осенью, уступив уговорам друга, который давно хотел представить меня этой женщине, и посчитав себя уже достаточно сильным, чтобы пойти навстречу опасности, я решился на это и сам не заметил, как попал в ловушку. И все же в моей душе шла борьба, я не мог сразу сказать "да" охватившей меня новой страсти, поэтому в декабре я сел в почтовую карету и помчался в Рим; это было бессмысленное и утомительное путешествие, не принесшее никаких плодов, кроме одного-единственного сонета, который я написал ночью в Баккано, в скверной гостинице, где не мог сомкнуть глаз. Я не знал, что мне делать: ехать дальше, остаться на месте или вернуться назад; так я провел двенадцать дней, несколько раз проезжал через Сиену и увиделся там с моим старым другом Гори, но он не помог мне сбросить эти новые цепи, сковавшие меня уже больше чем наполовину, так что по возвращении во Флоренцию я вскоре оказался в оковах целиком и навсегда. На мое счастье, начало этой четвертой и последней горячки моего сердца сопровождалось совсем иными симптомами, чем наступление трех предыдущих: тогда у меня не возникало умственной привязанности, которая, соединяясь с привязанностью сердечной и уравновешивая ее, образовала, говоря поэтическим языком, некое смешанное чувство, невыразимое и неопределимое, в нем было меньше пыла и неистовства, но зато оно было глубже, острее и долговечнее. Эта страсть постепенно подчинила себе все мои склонности, все мои помыслы, и она может угаснуть только вместе с моей жизнью. После двух месяцев знакомства я понял, что нашел подругу, которую искал всегда, ибо, никоим образом не видя в ней препятствие на пути к литературной славе, как это было бы с женщиной заурядной, любовь к которой отвлекала бы меня от полезных занятий и привела бы, так сказать, к измельчанию моих мыслей, я обретал теперь вдохновение, побуждение ко всему доброму и его образец. Распознав и оценив столь редкое сокровище, я безоглядно предался этой любви. И, разумеется, не ошибся, ибо сейчас, спустя десять лет, когда я пишу эти по-детски восторженные строки, когда для меня, увы, настала горькая пора разочарований, я люблю эту женщину все сильнее по мере того, как время уничтожает то, что не составляет ее суть, — ее преходящую телесную красоту, которой предстоит рано или поздно исчезнуть. День за днем ее близость возвышает, смягчает, облагораживает мое сердце; и я смею предполагать, смею верить, что с ней происходит то же, что и со мной, и ее сердце, соприкасаясь с моим, черпает в нем силу».[14]





В этом доме, столь благотворно, по мнению Альфьери, влиявшем на его здоровье и талант, поэт прожил десять лет, то есть, когда он въехал сюда, ему было сорок пять. В эти годы, прочитав в подстрочных переводах Гомера и греческих трагиков, он вновь стал изучать язык Демосфена, написал вторую «Альцесту», закончил «Мизогалло», создал свое последнее поэтическое произведение — «Телеуто-дию», вознамерился сочинить сразу шесть комедий, учредил орден Гомера и сам удостоил себя этой награды. Наконец, ощутив усталость и истощение творческих сил, он отказался от всяких новых замыслов и, по его собственным словам, отныне способный скорее разрушать, нежели созидать, добровольно вышел из четвертого периода своей жизни и в пятьдесят пять лет признал себя стариком, после того как в течение двадцати восьми лет сочинял, сверял, переводил и непрерывно учился.

Записки Альфьери обрываются 4 мая 1803 года. К этому времени здоровье его было совершенно подорвано. Как это было у Шиллера, душа Альфьери до срока износила его тело. Со сменой времен года у него начинались приступы подагры, он стал страдать от них еще в апреле, и на этот раз больше, чем всегда, потому, очевидно, что сил у него осталось меньше прежнего. За последний год ему стало все труднее переваривать пищу, и он решил, что его состояние улучшится, если он уменьшит свой и без того скудный рацион, а с другой стороны, вынужденная праздность желудка поспособствует просветлению ума. Результат такой диеты (именно она, по всей вероятности, довела Байрона до безвременной кончины) не замедлил сказаться: Альфьери, и так предельно истощенный, стал худеть день ото дня. Графиня Олбани попыталась употребить все свое влияние, чтобы убедить больного отказаться от гибельной диеты; но впервые ее мольбы не возымели действия. Тем временем Альфьери, словно чувствуя приближение смерти, без устали работал над своими комедиями; в минуты, когда поэт не сочинял или не декламировал стихи, он принимался перечитывать и править написанное, чтобы дать ненасытному уму пищу, в которой отказывал телу. Он все больше худел и постоянно уменьшал количество съедаемого. И вот наступило 3 октября 1803 года.

В тот день, проснувшись, Альфьери был бодрее, чем накануне, и чувствовал себя лучше, чем обычно. Около одиннадцати часов, после обычных утренних занятий, он сел в наемную карету и отправился на прогулку в Каши-ны. Но едва добравшись до Понте алла Каррайа, он вдруг ощутил страшный озноб и, чтобы согреться, решил выйти из кареты и немного пройтись по набережной Арно. Не прошел он и десяти шагов, как у него начались страшные боли в животе. Он тут же вернулся домой, и сразу по возвращении его стало лихорадить; это продолжалось несколько часов и прошло только к вечеру, однако всю ночь его мучили позывы на рвоту, которые не заканчивались ничем.

Тем не менее к полудню следующего дня боли прекратились, Альфьери оделся и в два часа спустился в столовую обедать. Но на этот раз он не смог взять в рот и кусочка еды; почти всю вторую половину дня и часть вечера он провел в дремоте, а ночью почувствовал необычайное возбуждение и проспал всего час-другой.