Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 217

Граф ди Рокка Романа, неаполитанский святой Георгий, ссорится с неким полковником; место встречи назначено в Кастелламмаре, в качестве оружия выбрана сабля. Полковник-француз отправляется на место дуэли верхом, а Рокка Романа берет наемную карету и приезжает в ней к назначенному месту, где его поджидает соперник. Полковник напоминает графу, что по договоренности дуэлянты будут сражаться верхом. «Верно, — отвечает Рокка Романа, — я совсем забыл об этом; но не беда, дело поправимо». Он тут же распрягает карету, вскакивает на одну из лошадей, сражается без седла и поводий и убивает своего противника.

В эпоху Реставрации, то есть примерно в 1815 году, Фердинанд, дед нынешнего короля, вернувшись в Неаполь, который он покинул десятью — двенадцатью годами раньше, вознамерился вновь обзавестись гвардейцами. Эти привилегированные части были набраны среди первейших фамилий обоих королевств и разделены на пять рот: три неаполитанские и две сицилийские.

Я уже говорил в «Сперонаре», в главе о Палермо, что два эти народа испытывают друг к другу глубокую неприязнь. Поэтому легко понять, что сицилийцы и неаполитанцы не поддерживали между собой отношений, особенно в эпоху, когда политическая рознь была еще в самом разгаре, и между ними стали возникать перепалки. Вначале состоялось несколько дуэлей, не имевших серьезных последствий, но вскоре было решено в некотором роде вручить судьбу двух народов в руки лучших их сынов. С исходом поединка связано было не только утоление ненависти, но и суеверное предсказание будущего. Выбор пал на сицилийца маркиза ди Крешимани и неаполитанца князя Мирелли. После того как выбор был сделан и одобрен враждующими сторонами, решено было, что противники будут драться на пистолетах, с двадцати шагов, до тяжелого ранения одного из дуэлянтов.

Скажем несколько слов о князе Мирелли, который будет занимать нас прежде всего.

Это был молодой человек лет двадцати четырех-двадцати пяти. Князь ди Теора, маркиз ди Мирелли, граф ди Конца был прямым потомком знаменитого кондотьера Дудоне ди Конца, которого упоминает Тассо. Он был богат и красив, он был поэт — иными словами, получил от Неба все, чтобы быть счастливым; но его вступление в жизнь было омрачено дурным предзнаменованием. Мирелли родился в деревне Сант’Антимо — владении его семьи. Едва стало известно, что его мать разрешилась сыном, в часовню местного монастыря был послан приказ звонить во все колокола, дабы известить местное население о радостном событии. Но ризничего не было на месте; один из монахов вызвался подняться на колокольню, однако, будучи неискушен в данном деле, стал подниматься туда с помощью веревки, а когда добрался до самого верха, у него закружилась голова, и, потеряв точку опоры, он упал на клирос и сломал себе обе ноги. Хотя несчастный монах и покалечился, он сумел добраться до двери и позвать на помощь; ему помогли, перенесли его в келью, но, несмотря на лечение, на следующий день он испустил дух.

Это событие произвело в семье князя сильное впечатление, и история, которую часто рассказывали юному Мирелли, глубоко запечатлелась в его памяти. Однако говорил он о ней редко.

Вот какого человека выбрали неаполитанцы, чтобы он представлял их в этом поединке.

Что касается маркиза Крешимани, то это был человек во всех отношениях достойный того, чтобы вступить в противоборство с Мирелли, хотя, возможно, Небо одарило его качествами не столь блестящими, какие были у его молодого соперника.

В назначенные день и час противники встретились: они не испытывали друг к другу никакой личной неприязни и до сей поры жили скорее как друзья, а не враги.

Прибыв на место поединка, они, улыбаясь, пошли навстречу друг другу, обменялись рукопожатием и, пока секунданты договаривались об условиях дуэли, принялись беседовать о каких-то пустяках.

Когда настал решающий момент, они отошли на двадцать шагов, получили в руки заряженные пистолеты, с улыбкой приветствовали друг друга, затем, по сигналу, выстрелили, но ни один из выстрелов не достиг цели.

Пока перезаряжали пистолеты, Мирелли и Крешимани, не покидая своего места, обменялись несколькими словами о своей обоюдной неловкости. Им вручили перезаряженные пистолеты. Они во второй раз открыли огонь, и снова оба промахнулись.

Наконец, при третьем выстреле, Мирелли упал.

Пуля прошла навылет выше бедер; его сочли мертвым, но, подойдя к нему, увидели, что он только ранен. Правда, рана была ужасной: пуля, пробив тело насквозь, разворотила кишечник.

К месту дуэли подогнали коляску, чтобы отвезти раненого домой; ему хотели помочь, но движением руки он отстранил тех, кто предлагал ему помощь, и, поднявшись невероятным усилием воли, устремился в экипаж, воскликнув: «Ну-ка! Никто не скажет, что мне понадобилась помощь для того, чтобы подняться в экипаж, будь это даже мой собственный катафалк!» Едва он оказался в коляске, как боль взяла верх над волей, и он на время потерял сознание. Прибыв домой, он хотел выйти из экипажа сам, но ему этого не позволили. Два друга отнесли его на руках в постель.





Тотчас же послали за доктором Пенца, лучшим хирургом Неаполя; в своем деле этот человек пользовался европейской известностью. Врач исследовал с помощью зонда рану и сказал, что ничего не обещает, но в любом случае лечение будет долгим и страшно мучительным.

— Делайте что хотите, доктор, — сказал Мирелли. — Марий не издал ни единого звука, пока ему резали ногу, и я буду молчать, как Марий.

— Верно, — подтвердил доктор, — но, когда хирург закончил с правой ногой, Марий не захотел давать ему левую. Так что, когда операция начнется, не заставляйте меня прерывать ее.

— Не волнуйтесь, доктор, вы сумеете довести дело до конца, — ответил Мирелли. — Мое тело принадлежит вам, и вы сможете резать его как вам вздумается.

Заручившись этим обещанием, доктор начал лечение.

Мирелли сдержал слово. Но с приближением ночи он стал более возбужденным, более беспокойным и у него начался сильнейший жар. Мать находилась при нем вместе с двумя его друзьями. Около одиннадцати часов он заснул, но, едва пробила полночь, проснулся, приподнялся на локте и, казалось не видя присутствующих, стал прислушиваться. Он был бледен как смерть, но глаза его горели горячечным огнем. Постепенно взгляд его остановился на двери, выходившей в большую гостиную. Мать поднялась и спросила, не нужно ли ему чего-нибудь.

— Нет, ничего, — ответил Мирелли, — он пришел.

— Кто? — с беспокойством спросила мать.

— Слышите, как шуршит в гостиной его платье? — воскликнул больной. — Слышите? Смотрите, он идет, он все ближе, смотрите, дверь открывается… хотя никто ее не толкает… Вот он… вот он!.. Он входит… он ползет на разбитых ногах… прямо к моей кровати. Подними свой клобук, монах, подними свой клобук, чтобы я увидел твое лицо. Чего тебе надо?.. Говори… Ну же!.. Ты пришел за мной?.. Откуда ты взялся?.. Из-под земли… Смотрите, видите вы его?.. Он подымает руки, бьет в ладоши, но звук глухой, словно руки его бесплотны… Ну что ж, я слушаю тебя, говори!

И Мирелли, вместо того чтобы отогнать от себя ужасное видение, пододвинулся к краю постели, словно для того, чтобы лучше расслышать пришедшего. Несколько мгновений он оставался в позе прислушивающегося, потом глубоко вздохнул и рухнул на кровать, пробормотав:

— Монах из Сант'Антимо!

Тогда только вспомнили о происшествии, случившемся в день его появления на свет, то есть двадцать пять лет тому назад. Воспоминание о нем, будучи живо в памяти молодого человека, в момент его горячки облеклось плотью.

На следующий день Мирелли то ли забыл о видении, то ли не захотел вдаваться в подробности, но на все заданные ему вопросы он отвечал, что не понимает, о чем идет речь.

В течение трех месяцев адское наваждение повторялось каждую ночь, за несколько минут сводя на нет все успехи, каких раненый достигал на пути к своему выздоровлению за целый день. Мирелли стал походить на собственный призрак. Наконец, однажды ночью он вдруг с такой настойчивостью попросил, чтобы его оставили одного, что мать и друзья не смогли противиться его воле. В девять часов, когда все вышли из его комнаты, он положил шпагу в изголовье кровати и стал ждать. Без ведома Мирелли один из его друзей спрятался в соседней комнате, отделявшейся стеклянной дверью от раненого, и был готов в любую минуту прийти ему на помощь. В десять часов Мирелли, как обычно, заснул, но, едва пробило полночь, открыл глаза. Приподнявшись на кровати, он устремил горящий взор на дверь, отер струившийся по лицу пот; волосы у него на голове встали дыбом; на губах его промелькнула улыбка. Затем, схватив шпагу, он вытащил ее из ножен, соскочил с кровати, дважды сделал выпады, словно хотел пронзить кого-то острием своего клинка, и, испустив крик, без сознания рухнул на пол.