Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 217



Сидевший в засаде друг прибежал и перенес Мирелли на кровать; больной с такой силой сжимал эфес шпаги, что ее не смогли вырвать у него из рук.

На следующий день Мирелли вызвал к себе настоятеля из Сант'Антимо и попросил, чтобы его, если он умрет от ран, похоронили в ограде монастыря, а если он выживет на этот раз, чтобы милость эта была ему дарована, когда бы ни настигла его смерть и в каком бы она ни случилась месте. Затем он рассказал друзьям, что накануне решил избавиться от привидения, сойдясь с ним в рукопашной, но, будучи побежден, пообещал призраку, что велит захоронить себя в его монастыре. Прежде он не хотел давать монаху такого обещания, настолько ему претила мысль о том, что он может испытать страх, пусть и перед потусторонним и сверхъестественным.

Начиная с этого времени видение исчезло, и через девять месяцев Мирелли совершенно выздоровел.

Мы рассказали столь подробно эту историю, во-первых, потому что подобные легенды, особенно относящиеся к современникам, крайне редки в Италии, стране, менее других склонной ко всему фантастическому, и, кроме того, потому что этот пример, как нам показалось, выявляет соединение в одном человеке трех различных видов мужества: патриотического, заставляющего хладнокровно рисковать жизнью ради родины; физического, проявляющегося в том, чтобы стоически переносить боль, и, наконец, морального, позволяющего сражаться с невидимым и неведомым. У Баярда, несомненно, были два первых вида мужества, но сомнительно, чтобы он обладал третьим.

Поговорим теперь о мужестве гражданском.

Шел 1799 год; французы оставили город неги. Кардинал Руффо, отправившись из Палермо и пройдя по Калабрии, осадил Неаполь при поддержке турецкого, русского и английского флотов, блокировавших крепость, и, увидев, что взять город, который со стороны моря защищал Караччоло, а с суши — Мантоне, Карафа и Скипани, невозможно, согласился на условия капитуляции, сохранявшей патриотам жизнь и состояние: рядом с его подписью стоят подписи Фута, командующего британским флотом, Кероди, командующего русским флотом, и Бонньё, командующего оттоманским флотом. Но в ночь разгула и оргий Нельсон разорвал договор, заявив на следующий день, что капитуляция недействительна, что Бонньё, Кероди и Фут превысили свои полномочия, вступив в переговоры с мятежниками, и в обмен на любовь леди Гамильтон отдал требуемые от него жертвы во власть ненависти двора. Зрелище, доставившее противникам республиканцев немало радости, растянулось надолго: предстояло отрубить около двадцати тысяч голов. И головы пали, но ни одна из жертв не обесчестила себя слезами или вздохами.

Приведем наудачу несколько примеров.

Чирилло и Пагано приговорены к повешению. Подобно Андре Шенье и Руше, они встречаются у подножия эшафота: там они начинают спорить, кому умереть первому; и поскольку ни один из них не хочет уступить очередь другому, они решают бросить жребий. Пагано выигрывает, он пожимает руку Чирилло и, зажав в зубах соломинку, с помощью которой они тянули жребий, с улыбкой на устах и безмятежным лицом поднимается по позорной лестнице.

Этторе Карафа, дядя композитора, приговорен к смерти через отсечение головы. Он поднимается на эшафот, его спрашивают, нет ли у него какого-нибудь желания.

— Да, — отвечает он, — я хотел бы видеть лезвие ма-найи.

И когда ему отрубали голову, он лежал на спине, а не на животе, как положено.

Хотя глава эта посвящена аристократии, скажем несколько слов о мужестве религиозном, ибо это мужество народное.

В то время как Шампионне шел на Неаполь, провозглашая свободу народов и создавая на своем пути республики, роялисты распустили в городе слух, что французы идут для того, чтобы жечь дома, грабить церкви, похищать женщин и девушек и увезти во Францию статую святого Януария. Услышав эти обвинения (чем абсурднее были слухи, тем больше им верили), лаццарони, которых такие слова как «честь», «родина», «свобода», не смогли бы пробудить от сна, покидают дворцовые галереи, выбранные ими в качестве жилища, запруживают улицы и площади, вооружаются камнями и палками и, не имея командиров, не зная военной тактики, полуголые бросаются в бой, словно хищники, защищающие свое логово, свою самку и своих детенышей. С криками «Да здравствует святой Яну-арий! Да здравствует святая вера! Смерть якобинцам!» они в течение шестидесяти часов сражаются с солдатами, которые победили при Монтенотте, перешли мост Лоди, взяли Мантую. За это время Шампионне дошел только до ворот святого Януария, а в других местах не занял и пяди земли.





Мне, конечно, возразят на это, приведя в пример революцию 1820 года и ущелья в Абруцци, оставленные почти без боя. Отвечу на это только одно: те, кто командовал тогда армией и стоял лицом к лицу с австрийскими штыками, мысленно видели, как за ними встают костры, эшафоты и виселицы 99 года; они знали, что их предали в Неаполе, пока они умирали на границе; наконец, это была война, которую Пепе и Карраскоза начали на свой страх и риск и которую неаполитанский народ не поддержал.

Когда мы едем по Неаполю, вооружившись либеральными идеями, которые основаны не на изучении конкретного народа, а на простых теориях, выдвинутых нашими публицистами, когда мы бросаем непристальный, поверхностный взгляд на жителей этого города, которые едят, спят, просыпаются на лестницах дворцов и на площадях почти нагими, — при виде этой явной нищеты наше сердце сжимается, и в филантропическом порыве мы восклицаем: «Неаполитанцы — самый несчастный народ на свете!»

Мы странным образом заблуждаемся.

Нет, неаполитанец не несчастен, ибо его потребности находятся в согласии с его желаниями. Что ему нужно, чтобы утолить голод? Ему нужны пицца или кусок арбуза. Что ему нужно, чтобы выспаться? Камень, чтобы положить его под голову. Нагота, которую мы считаем признаком нищеты, в жарком климате, где солнце согревает бедняка своим теплом, напротив, доставляет ему наслаждение. На пороге дворцов, дающих ему приют, может ли он пожелать себе более дивный свод над головой, чем пылающее бархатное небо? Разве не верит он, что каждая звезда, сверкающая на небосводе, — это лампада, зажженная у ног Мадонны? Имея два грано в день, он обеспечивает себя всем необходимым, а того, что у него остается, ему хватает, чтобы щедро заплатить импровизатору с Мола и вознице корриколо.

Кто несчастен в Неаполе, так это аристократия, которая, за редким исключением, разорена, как и сицилийское дворянство, отменой майоратов и фидеикомиссов. Неаполитанской знати нечем больше позолотить блеск своего имени, она владеет дворцами, но продает мебель.

Кто несчастен в Неаполе, так это средний класс, не имеющий ни торговли, ни промышленности; он держит в руках перо, но не может писать; у него есть голос, но он не может говорить. По подсчетам тех, кто составляет этот класс, они умрут от голода раньше, чем сумеют объединить вокруг себя достаточное количество философов благородного происхождения и умных лаццарони, чтобы составить конституционное большинство.

В свое время и в надлежащем месте мы вернемся к разговору о среднем классе и лаццарони. Эта глава и так уж завела нас слишком далеко, ибо она должна была быть посвящена только аристократии. Но, избрав своим методом дедукцию, мы коснулись всего. Пусть читатель наш не волнуется, мы вовремя заметили нашу оплошность и делаем остановку на Толедо.

IV

ТОЛЕДО

Толедо — улица, которая принадлежит всем. Это улица ресторанов, кафе, магазинов; это артерия, питающая и пересекающая все кварталы города; это река, в которую потоками вливается толпа. Аристократы проезжают по ней в экипажах, буржуа торгуют здесь тканями, а простой люд отдыхает после обеда. Для дворянина — это место прогулок, для торговца — базар, для лаццарони — жилье.

Толедо — это также первый шаг, сделанный Неаполем на пути к современной цивилизации, как ее понимают наши прогрессисты. Толедо соединяет город поэтический с городом промышленным, это нейтральная территория, где можно с любопытством наблюдать за уходящим старым миром и за вторжением мира нового. Рядом с привычной остерией со старыми, засиженными мухами занавесками галантный французский кондитер выставляет напоказ свою жену, свои бриоши и ромовые бабы. Напротив респектабельного торговца древностями, производимыми для господ англичан, красуется лавка торговца химическими спичками. Над лотерейной кассой разместился блестящий парикмахерский салон. И наконец, последняя характерная черта происходящего слияния старого и нового: улица Толедо вымощена лавой, как Геркуланум и Помпеи, а освещается газом, как Лондон и Париж.