Страница 20 из 225
В эту минуту вернулись баронесса с герцогиней.
XII
БОГ РАСПОЛАГАЕТ
Когда г-жа де Лорж и Анри де Сеннон уехали, когда маркиза ушла в свою комнату, а баронесса — в свою, когда Сесиль осталась, наконец, одна, ей показалось, что в ее жизни произошла огромная перемена.
А между тем, пытаясь отыскать эту перемену, она не находила и не могла определить ее.
Увы! В сердце бедной девочки поселилось чувство первой любви и, подобно первому лучу солнца, заставило явственно увидеть множество того, что было скрыто до той поры во тьме бесстрастия.
Прежде всего Сесиль показалось, будто ей не хватает воздуха; она вышла в сад. Надвигалась гроза; цветы сгибались на своих стеблях, словно и для них воздух стал слишком тяжел. Раньше Сесиль утешала их, сегодня она сама склонила голову на грудь, предчувствуя, видимо, приближение некой грозы.
Сесиль дважды обошла свои небольшие владения, присела под зеленым сводом, пытаясь внимать пению славки, заливавшейся в кустах сирени, но что-то вроде пелены отгораживало ее сознание от окружающих предметов, мысли не слушались ее; в ней появилось что-то неведомое, и оно думало за нее, пульс ее внезапно участился — она дрожала как в лихорадке.
Упало несколько крупных капель дождя, прогремел гром; Сесиль не услышала грома и не почувствовала дождя. Встревоженная мать окликнула ее, но голос матери она узнала, лишь когда та позвала ее во второй раз.
Войдя в гостиную и увидев на столе свой альбом и все еще открытое фортепьяно, Сесиль принялась рассматривать цветы, задерживаясь на тех самых страницах, которые они разглядывали вместе с Анри, и перебирать в памяти все, что она говорила молодому человеку и что молодой человек отвечал ей.
Затем она села за фортепьяно; пальцы ее опустились на те же клавиши, и снова полилась мелодичная фантазия, только еще более глубокая и грустная, чем первая.
Когда ее голос смолк и угасла последняя нота инструмента, Сесиль почувствовала на плече чью-то руку: то была рука ее матери.
Баронесса казалась бледнее обычного и улыбалась еще печальнее, чем всегда.
Сесиль вздрогнула; она подумала, что мать собирается говорить с ней об Анри.
Об Анри! Этот невольный испуг впервые так зримо высветил в ее сознании имя молодого человека; до тех пор что-то связанное с ним растворилось во всем, что ее окружало, бесплотное, словно пар, едва уловимое, будто аромат.
Итак, она подумала, что мать собирается говорить с ней об Анри.
Но она ошибалась: баронесса говорила лишь о том, что узнала от герцогини, а той доподлинно было известно, что у короля Людовика XVIII нет никакой надежды вернуться во Францию. Могущество Бонапарта возрастало с каждым днем, и он собирался употребить его в личных целях. Герцогиня, тесно связанная с домом графини д’Артуа, уже приняла более или менее твердое решение остаться за границей; баронессе следовало сделать то же самое.
Во время этой беседы не было сказано ни единого слова об Анри, а между тем Сесиль казалось, что каждое слово, произносимое матерью, имело к нему отношение.
Однако все сказанное матерью было связано с Эдуардом.
В самом деле, сказать Сесиль, что политические события по-прежнему обрекают на изгнание ее мать и бабушку, означало, что планы относительно союза с семейством Дюваль остаются в силе, ибо Сесиль теперь знала о финансовом положении баронессы и маркизы.
Потом г-жа де Марсийи добавила несколько слов по поводу собственного здоровья; тут Сесиль повернулась к матери, взглянула на нее и забыла обо всем на свете.
И действительно, то ли в результате жестоких забот, то ли по причине болезни, достигшей той стадии, когда быстрое ее развитие бросается в глаза, только баронесса, как мы уже говорили, страшно изменилась; она заметила, какое впечатление ее вид произвел на дочь, и печально улыбнулась.
Уронив голову на плечо матери, Сесиль заплакала, повторяя в глубине души, но не имея сил произнести это вслух:
— О да, да! Успокойтесь, матушка, я выйду замуж за Эдуарда.
Бедная девочка старалась пересилить себя, ибо, следует признать, сравнение, которое сердце Сесиль едва ли не вопреки ее воле сделало между племянником г-жи де Лорж и сыном г-на Дюваля, оказалось отнюдь не в пользу последнего. Оба были одного возраста, это верно, оба получили прекрасное образование, оба отличались красотой, и все-таки какое между ними было различие! В двадцать лет Эдуард все еще оставался робким и, пожалуй даже, неуклюжим учеником, в то время как Анри уже стал элегантным, великосветским человеком. Да, они получили блестящее образование, однако Эдуард превзошел, если можно так выразиться, лишь материальную часть науки; он запомнил то, что выучил, вот и все, но его индивидуальность, его собственный ум ничего не прибавили к усвоенному; напротив, то, что знал Анри, — а Сесиль из немногих сказанных им слов удалось понять, что знает он немало, — так вот Анри, казалось, знал это всегда, и все, что было воспринято и осмыслено его собственным разумом, обогащено его одаренной индивидуальностью, обретало новую жизнь. Да, Эдуард был красив, но его невыразительная красота удивительно сочеталась с вульгарностью всего облика, в то время как Анри обладал той утонченной, изысканной красотой, которую дарует лишь благородное происхождение, а физическое воспитание развивает; словом, все объясняется очень просто: у одного были манеры простолюдина, у другого — безупречного дворянина.
Но особенно Сесиль почувствовала эту разницу, когда в следующее воскресенье Эдуард приехал с родителями, почувствовала тем более остро, что на этот раз маркиза, против своего обыкновения, спустилась и то ли случайно, то ли с умыслом, воспользовавшись моментом, когда г-н Дюваль отправился в деревню, а г-жа Дюваль с баронессой прогуливались в саду, попробовала повторить сцену, имевшую место с Анри. Сесиль инстинктивно всегда скрывала от Эдуарда свои таланты; однако на этот раз по просьбе маркизы ей пришлось достать из ящика альбом и выставить на обозрение заключавшиеся в нем прекрасные цветы; но Эдуард, расточая Сесиль похвалы, которые заслуживали ее изящные рисунки, не уловил мысли, раскрывавшей суть этих цветов, несмотря на имена, значившиеся внизу каждой страницы. Понимая всю бесполезность каких-либо объяснений, Сесиль даже и не пыталась открыть молодому человеку тот глубокий, тайный смысл, о котором она хотела поведать ему, когда он был ребенком и над которым он так тогда смеялся. Все цветы, проходившие перед глазами Эдуарда, казались ему лишь чередой картинок, более или менее хорошо раскрашенных; совсем иначе смотрел на них Анри.
Маркиза, не терявшая из виду молодых людей, заметила, какое впечатление произвела на ее внучку прозаичность Эдуарда, и, хотя сама она не очень понимала, об отсутствии каких поэтических тонкостей у предназначенного ей молодого человека сожалела Сесиль, тем не менее от нее не укрылось, что прозаичность эта не делает ему чести, и маркиза решила унизить Эдуарда до конца; когда альбом был закрыт, она попросила Сесиль сесть за фортепьяно.
Сесиль впервые воспротивилась; она никогда не пела в присутствии Эдуарда: приезжая, он каждый раз видел инструмент и на нем множество нотных тетрадей, но ни разу не задал девушке ни одного вопроса по этому поводу. Однако теперь, когда маркизой было высказано предложение, он весьма галантно поддержал его, так что Сесиль пришлось уступить их настоятельной просьбе.
С пением произошло то же, что с рисунком: Эдуард аплодировал и громко восторгался Сесиль, но аплодировал и восторгался, как человек, который ничего не понял. В результате его неискренние похвалы и неуместные аплодисменты повредили ему в глазах Сесиль больше, чем если бы он хранил молчание.
Когда маркиза попросила внучку сыграть фантазию, которую она играла три или четыре дня назад, или, по крайней мере, что-нибудь подобное, Сесиль решительно отказалась. Эдуард из вежливости попробовал было поддержать маркизу, но так как он не отличался особой любовью к музыке, то не стал проявлять бестактность, настаивая; впрочем, надо сказать, даже если бы он и упорствовал, Сесиль не уступила бы: ей казалось кощунством петь для Эдуарда то, что она пела для Анри.