Страница 14 из 17
Мама строга – в семье ко всем.
Баба Шура и сёстры – только ко мне: что уж остаётся.
Строга мама – вообще, и – необъяснимо. Притом строгость её – обиженной когда-то как-то раз навсегда… То есть – неумолимая!..
Даже приписать себе, любя, причину её неиссякаемой обиды, ещё ребенком, я не мог и не умел.
Ища для неё уюта хотя бы в своих, в моих, мыслях – самых, конечно, отчаянных – я дошёл до самой, наконец, крайности – до воспоминании о моём Миге Капли…
Обида у мамы – почувствовал я ещё ребёнком – на саму себя…
Надежда разве что постоянная: вот-вот она забудется, вот-вот она отвлечётся…
И с малых лет во мне – ощущение вины.
Невольное и неутолимое ощущение вины – однако… перед лесом, перед полем, перед каждым цветком и листочком… почему-то именно и только пред тем живым, что само не может за себя постоять.
Собака может кусаться, даже мотылек может упорхнуть.
И, стоя над беззащитной травинкой, которую оберегают разве что чуткие звёзды, с самого-самого детства – строго же о себе, обо мне, (исподволь! исподволь!) разумел: жить надо для чего-то… разом всего – для Всего!..
Чувства эти во мне, в ребёнке, витали, конечно, как грёзы, как сны – притом самые прозрачные, зыбкие.
И конечно же, любое выражение на лице моей мамы – по самому значительному, стоящему того, поводу.
Ну, я и научился разгадывать малейшее выражение – так и скажу: малейшего лица.
Привык я с ранних лет и к тому, что вся наша семья в деревне – чем-то значительная.
–– Детдом! Детдом! – только и слышно в нашем доме с утра до вечера. Мой папа там – директор, мама – воспитатель, тётка – воспитатель.
В первые-то годы жизни я помню маму – только во сне: поправляет на мне одеяло…
Оглушительна и бездна: между небрежностью домашних между собой – и степенностью, даже солидностью их на людях.
Чужой кто к нам заходит – все сбегаются в прихожую: что хоть случилось?..
Но я, кто бы ни пришёл, всегда всем рад: мама улыбается, как Деду Морозу, папа как-то чуждо нетерпеливо покашливает, сёстры церемонно и умно кружат… А баба Шура обретает даже право вести разговор: про здоровье, про корову, про соседку… На всю жизнь интересно!..
Но приходят к нам редко…
Мама чуть глянет на меня с бровями сдвинутыми – и сёстры, заметив это, сразу тащат меня за обе руки в угол.
Лишь тётя Тоня ко мне иногда открыто нежна – но пугает меня своим неожиданно-прихотливым взглядом и вопросом:
–– Пащя, ты меня любищь?
И я костенею и задыхаюсь от, как ощущаю, насилия надо мною!..
Тётя Тоня так и всю жизнь: то уходила, то уезжала к своем, к её, ценным подругам.
Сёстры, неустанно скандаля, даже в школу ходили врозь.
Я, конечно, врозь с каждой из них.
Время, которое у кого-то время, наверно, шло.
В школе так: Настя на один класс старше Кати. Я – на два класса моложе Кати. Впрочем, и на переменах, в коридоре и в зале, мы все трое – словно незнакомые. Если же сёстрам уж очень нужно что-то у меня спросить – то они подходят ко мне с круглыми птичьими глазами, и я вижу что они не просто, как дома, злые, а – страшные…
Настя, придя из школы, прилежно выкладывает учебники на стол.
Катя, став старшеклассницей, швыряет папку на кровать:
–– В душу мать, учиться надоело.
Настя шьёт, готовит – Катя слушает магнитофон.
Обе ходят и в клуб каждый вечер. Опять же – врозь.
Самый дерзкий выпускник уже имеет какую-то волю над Катей и даже удостаивает внимания меня:
–– Скажи Катьке, пусть придет к мосту!
Я, любя Катю, конечно, ей не скажу.
Мама и баба Шура на ту же, как догадываюсь, тему шушукаются о тёте Тоне:
–– Я ей говорила!
–– Ну что теперь…
А у меня, из класса в класс, нарастало что-то моё – возмущение на несправедливость учителей, на лицемерие одноклассников.
Мама, слушая, что-то делает. Молча.
Сёстры речи мои слушают между прочим: они и так знают все школьные дела.
Но всё чаще ввязывается Настя, уперев руки в бока, со своим хлестким криком:
–– И что ты хочешь сказать?!
Где-то подслушанная ею фраза.
Мама только тут заговаривает:
–– Ты слушайся Настю! Ты слушайся Настю!
И я немею от досады: оказывается, их возмущали не мои рассказы, а моя ретивость!..
–– Психобольные, – басит Катя отчётливо, пользуясь нашей паузой.
Она, Катя, смотрит на меня, наедине, тоже какими-то… несолидарными глазами:
–– Какая девочка в классе тебе нравится?
Но я лишь краснею… так как знаю, какая.
…Тайна! – Тайна уже давно, словно кокон, окружает меня…
Я мечтаю и выжидаю… побыть в доме одному.
Тогда я стремительно достаю из моего ящика в комоде пластинки…
Огромные, в картонных коробках… (Купленные мною, якобы, зачем-то для школы…)
Проигрыватель ветхий каждый раз умоляю…
Сонаты!.. Симфонии!..
Слушаю стоя…
Стоя – перед прошедшим, настоящим и будущим… одновременно… Перед чем-то – Всем!..
Сам же… поглядываю в окно на калитку…
…Время для всех по-прежнему шло и шло.
Мама с папой разговаривают всегда с глазу на глаз, и когда я их вместе застану, мамино молчание – несчастное, папино – виноватое.
И ругались бы, как раньше, – да другие заботы не дают!..
И я, уже старшеклассник, серьёзно-жизненно гадаю: ведь нет, пожалуй, ничего, чего бы им недоставало… чего же им недостаёт?..
Но уношу с собой их молчание:
–– Вот и живём мы вместе, и уж так давно. Даже и дети выросли. И что будет?.. Жизнь детей будет!.. И что будет?..
Так же явно и терпко ощущается что-то самое-самое и в жизни сестёр: окончив школу, более-менее подружились, иногда среди разговора обе умолкнут, замрут и, словно встретившись после разлуки, проницательно и состязательно глядят в глаза друг дружке…
Сама тишина тогда мне, для меня, за них говорит:
–– Я, сама видишь, живая и живу!.. И я, сама видишь, тоже живая и живу!.. Ну, а как же ты сама-то в жизни?.. А ты как?.. Ведь жить надо как-то по-настоящему!.. И я бы по-настоящему!.. Я ещё, вот увидишь!.. И я ещё, вот увидишь!..
И тут я вспоминаю, что мы, все трое, были маленькими…
Сёстры мои обе красивые. Обе готовили и шили. Катя даже, пожалуй, лучше Насти, когда захочет. Обеих хвалили соседи и знакомые.
–– Какая хоть вам судьба? – тут портит всем настроение баба Шура.
И обе сестры враз, словно бы стыдливо, – как мне кажется – мельком оглядываются на меня.
Что бы случилось, если б они застали меня… за симфонией!..
Приехала тётя Тоня, собрались они опять, как в детстве моём, все вместе – только уж теперь все взрослые: мама, бабушка, Настя, Катя…
Если я зайду ненароком к ним, мама и тётя – после минуты тишины – как-то противно-адресно начинают, в один голос, жаловаться:
–– У нас, у двух сестёр (а тётка – сестричек), не было в жизни братика!
И сёстры таращатся на меня, словно впервые увидели. Настя – во все глаза. Катя – щурясь, склонив голову к плечу.
И я, после этого, как бы замираю на месте: миновал ведь целый пласт жизни!.. И уже с холодком кое-что вижу…
Обескуражено краснею, когда при мне в других семьях… друг дружку целуют!..
Запах ужаса, запах ужаса – перед обмороком – длился сколько-то… сколько-то содержательно.
На уроке, помню в школе учительница физики ("проходили" время) предложила сосчитать секунды в минуте – чтобы точно. Попробовал один, другой, третий…
Вызвался и я.
Встал.
–– Раз, два, три, четыре…
Поплыл…
–– …пятнадцать, шестнадцать, семнадцать…
Голова кружилась, класс кружился…
–– …тридцать восемь, тридцать девять…
В тишине все слушали – я ощутил – некую Правду…
–– …пятьдесят, пятьдесят один…
Я волновался каким-то новым волнением: только бы поверили!..
–– …шестьдесят!
И секундомер щёлкнул – слушаясь меня.
–– А я ведь тогда это впервые…
–– "Откровение".